Русский реализм XIX века. Общество, знание, повествование — страница 81 из 97

Описывая отношения Наташи и Пьера в той же части эпилога, Толстой особенно подчеркивает отсутствие в них какого-либо романтического или поэтического элемента, акцентируя внимание на связи другого порядка, на которой строится их брак:

Наташа не заботилась ни о своих манерах, ни о деликатности речей, ни о том, чтобы показываться мужу в самых выгодных позах, ни о своем туалете, ни о том, чтобы не стеснять мужа своей требовательностью. Она делала все противное этим правилам. Она чувствовала, что те очарования, которые инстинкт ее научал употреблять прежде, теперь только были бы смешны в глазах ее мужа, которому она с первой минуты отдалась вся – то есть всей душой, не оставив ни одного уголка не открытым для него. Она чувствовала, что связь ее с мужем держалась не теми поэтическими чувствами, которые привлекли его к ней, а держалась чем-то другим, неопределенным, но твердым, как связь ее собственной души с ее телом (12: 267. Курсив мой. – В. С.).

Опять-таки мы наблюдаем характерную для Толстого тему неадекватности языка, особенно при характеристике его «спонтанных», эмоциональных героев, – как и Николай, Наташа не может точно описать природу своей связи с мужем и прибегает к сравнению. Но в отличие от Николая, который проводит чисто физическую, телесную параллель, Наташа мысленно описывает свои отношения с Пьером в более философском ключе, уподобляя их неразрывной связи души и тела.

Интересно, что метафизическое описание Наташи ближе к процессу, предложенному Сеченовым, чем чисто материалистическая параллель, проведенная Николаем. Как мы помним, финальная фаза развития любви в «Рефлексах головного мозга» представляет собой переход от физиологического механизма (рефлекс, вызванный внешней стимуляцией сенсорных нервов) к психическому образу: «От частого повторения рефлекса, в котором психическим содержанием является представление любовницы с теми и другими, или со всеми ее свойствами, образ ее сочетается, так сказать, со всеми движениями души любовника, и она стала действительно половиной его самого» (131). Показательно, что Сеченов находит необходимым добавить оговорку – «так сказать» – при упоминании несколько устаревшей и романтической идеи «движений души». Как и толстовские герои, ученый сталкивается с ограниченностью концептуального языка при попытке точно описать механизм постромантической фазы любовного чувства.

В той же части романа Толстой вводит точку зрения Пьера Безухова на его отношения с женой, и здесь особенно прослеживается перекличка с теорией Сеченова, равно как и полемика с ней:

После семи лет супружества Пьер чувствовал радостное, твердое сознание того, что он не дурной человек, и чувствовал он это потому, что он видел себя отраженным в своей жене. В себе он чувствовал все хорошее и дурное смешанным и затемнявшим одно другое. Но на жене его отражалось только то, что было истинно хорошо: все не совсем хорошее было откинуто. И отражение это произошло не путем логической мысли, а другим – таинственным, непосредственным отражением (12: 270).

Это понимание супружеской связи во многом сходно с интерпретацией Сеченова, согласно которой, идеализируя женщину, мужчина ассоциирует с ней свои лучшие чувства и наслаждения. Важное отличие, конечно, состоит в том, что Сеченов избегает толстовского языка морали («хорошее и дурное») и оперирует категориями утилитаризма («наслаждение»), но это не отменяет этического аспекта его физиологической теории. Более того, само повторение слова «отражение» в этом описании отсылает к концепции рефлекса, в основе которого лежит метафора отражения: считалось, что стимуляция чувственных нервов «отражается» в специальных нервных центрах и проецируется на двигательные нервы, которые в свою очередь вызывают мышечную реакцию (на протяжении своего трактата Сеченов часто называет рефлексы «отраженными движениями»)[991]. Безусловно, «таинственное и непосредственное» отражение у Толстого далеко от механистического и опосредованного процесса физиологического рефлекса, но базовый механизм любви и ее моральный элемент совпадают у обоих авторов.

Толстой, без сомнения, был знаком с сеченовской теорией рефлексов во время работы над эпилогом «Войны и мира» (весь роман был опубликован в 1869 году, когда трактат Сеченова был широко известен). Проблема свободы воли занимает важное место во второй, философской, части эпилога; более того, имя Сеченова упоминается дважды в черновиках этой второй части, где Толстой размышляет о различных естественно-научных дисциплинах и ссылается на Сеченова как представителя, или даже персонификацию, физиологии как науки, которая участвует в общем деле приближения к истине о природе человека[992]. В окончательной версии эпилога прямое упоминание о Сеченове отсутствует, но отсылка к его теории рефлексов остается, хотя и в более полемическом контексте:

В наше время большинство так называемых передовых людей, то есть толпа невежд, приняла работы естествоиспытателей, занимающихся одной стороной вопроса, за разрешение всего вопроса.

Души и свободы нет, потому что жизнь человека выражается мускульными движениями, а мускульные движения обусловливаются нервной деятельностью; души и свободы нет, потому что мы в неизвестный период времени произошли от обезьян, – говорят, пишут и печатают они, вовсе и не подозревая того, что тысячелетия тому назад всеми религиями, всеми мыслителями не только признан, но никогда и не был отрицаем тот самый закон необходимости, который с таким старанием они стремятся доказать теперь физиологией и сравнительной зоологией. Они не видят того, что роль естественных наук в этом вопросе состоит только в том, чтобы служить орудием для освещения одной стороны его» (12: 326. Курсив мой. – В. С.).

Очевидно, что Толстой критикует не столько саму сеченовскую физиологию (или теорию эволюции Дарвина), сколько экстраполяцию их выводов на объяснение человеческой природы в целом, характерную для современных ему радикалов, – объяснение, не способное, по мнению Толстого, разрешить дилемму свободы и необходимости.

Несмотря на критическое отношение к выводам и потенциальному приложению естественных наук, Толстой продолжал интересоваться возможностью физиологического объяснения супружеской связи. 14 февраля 1870 года, за десять дней до того, как он поделился с женой замыслом нового произведения, который впоследствии станет романом «Анна Каренина»[993], Толстой набросал в записной книжке:

Связь мужа с женою не основана на договоре и не на плотском соединении. ‹…› Связь матери и грудного ребенка еще очевидна. Когда ребенок голоден, у матери пригрубло молоко. Та же связь существует между женой и мужем. Никто не слыхал, чтобы отец, мать и их любимые дети, друзья, братья и сестры умирали. Но кто не слыхал тысяч примеров смертей мужа и жены (живших хорошо) почти в одно время. – Или это нечаянно? (48: 111).

В этой записи, отвергающей как юридическое, так и сексуальное объяснение таинственной связи любящих супругов, очевидно желание Толстого найти удовлетворительное «естественное» объяснение, подобное рефлексу молокоотделения (упомянутому и в заключительной части «Анны Каренины», где Кити «не то что угадала (связь ее с ребенком не была еще порвана), она верно узнала по приливу молока у себя недостаток пищи у него» (19: 364)).

В «Анне Карениной», как известно, Толстой вводит прямую отсылку на теорию Сеченова в первой же главе романа, где Стива Облонский объясняет свою глупую улыбку в ответ на обвинения Долли в измене «рефлексами головного мозга» (18: 4). Установлена и связь отдельных сцен романа с полемикой между Сеченовым и К. Кавелиным, развернувшейся на страницах «Вестника Европы» в начале семидесятых годов[994]. «Мысль семейная» толстовского романа не обнаруживает подобных очевидных связей с сеченовской теорией, но идея постромантической любви как физического единства супругов, практически полной их идентификации, лежит в основе изображения отношений Левина и Кити после брака. Это единство в полной мере осознается Левиным после его первой ссоры с женой, когда он понимает,

что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытывал в первую минуту чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утишить боль (19: 50).

Однако здесь мы имеем дело с новым этапом в духовной и творческой эволюции Толстого, поэтому единство, испытанное Левиным, лишено того гармонического отражения, которое характеризует отношения Пьера с Наташей в эпилоге «Войны и мира». Оно осознано только через свою противоположность, «мучительное чувство раздвоения», и передано через развернутое сравнение, в котором доминирует идея боли и насилия. Развитие любовной линии Левина в «Анне Карениной» показывает, что на этом этапе Толстой «перерастает» схему Сеченова, равно как и свои собственные предыдущие попытки построить любовный сюжет на основе «любви по привычке». Характерно, что, в отличие от героев «Войны и мира», Левин вступает в постромантическую фазу любви не в конце романа, а в середине: искания Левина на этом не завершаются и, реализовав свой семейный идеал, он не обретает состояния гармонии и единства с самим собой и миром (в этом, конечно, отражается духовный кризис самого Толстого, испытанный им в середине 1870‐х годов). Развернутая нарративизация последней фазы любви уже не удовлетворяет Толстого, который начинает подвергать сомнению саму идею «семейного счастья». В «Крейцеровой сонате», полной псевдостатистических данных и квазинаучных деклараций, Позднышев сведет любовь к рефлексу, основанному на половом влечении, но лишенному того идеализирующего и этического элемента, который отмечал в развитии этого чувства «материалист» Сеченов