жет быть, проживет. Но вы, Джонушка, точно с ума сойдете. В вас идет непрерывная борьба. Это вы с Россией в душе боретесь, со своим «внутренним русским».
Половинкин молчал.
Глава восемнадцатаяКонец русской литературы
Дорофеев появился с оскорбленным выражением на бескровном лице.
— Вот они где! — ворчал он. — Все их ждут, без них ничего не начинается!
— Кто это все? — с недовольством спросил Барский.
— Дульцинея Перуанская с Марленом Коралловым! Вообразите, любезно приняли мое личное приглашение! И такая простая баба оказалась — это что-то! Мы с ней уже на «ты»!
— Кто эта Перуанская? — спросил Джон Барского.
— Знаменитая эстрадная артистка. Кораллов — ее последний муж, известный режиссер. Впрочем, он больше известен как «муж Перуанской». Никогда не женитесь на знаменитых женщинах, мой друг!
В гостиной с четырьмя окнами, плотно закрытыми тяжелыми фиолетовыми гардинами, несмотря на многолюдье, было тихо. Все затаив дыхание наблюдали за тем, как Звонарева подводят к Перуанской. Перуанская оказалась невысокой, пышнотелой и пышноволосой дамой лет пятидесяти, густо, но с большим искусством загримированной и обвешанной невообразимым количеством украшений, которых хватило бы, чтобы открыть в Париже небольшой ювелирный магазин. Ее волосы были подняты наверх в форме сложного архитектурного сооружения, увенчанного громоздкой шляпой со стеклянной звездой, делавшей ее похожей на Снежную королеву.
— Посмотри на него, Кораллов! — при виде певца низким голосом произнесла Перуанская. — Вот гений. А ты — ничтожество.
Кораллов хихикнул.
— То же самое, бесценная моя, ты говорила про меня своему бывшему мужу. Надо ли понимать так, что и мне пора освобождать место?
— Ее что, правда зовут Дульцинеей? — спросил Джон.
— Нет, это эстрадный псевдоним, — пояснил Барский. — На самом деле ее зовут Авдотьей или попросту Дуней. Боже, как она ест глазами бедного Звонарева! Точно проглотить хочет! И ведь проглотит!
Перуанская церемонно взяла Звонарева за руку и повела к белому фортепьяно.
— Господа! — объявила она. — Сейчас Кирюша будет петь!
Звонарев не думал сопротивляться и кокетничать. Он пошептался с аккомпаниатором, и тот, дождавшись тишины, взял первые аккорды романса.
Звуки фортепьяно были чисты и насыщенны. Джон испугался за Звонарева. Как сможет этот тщедушный молодой человек со слабым голосом ответить на такое сильное музыкальное начало?
Мой костер в тума-ане свети-ит,
Искры га-аснут на-а лету-у-у,
Ночью нас никто-о не встретит,
Мы прости-имся на-а мосту.
Высокий голос нарастал как нежная, теплая волна и наконец заполнил всю гостиную. Половинкину казалось, что он где-то слышал этот романс. Он вдруг ясно увидел перед глазами и этот костер в густом теплом тумане, и эти искры, шипящие в ночной влаге, и старый скрипучий бревенчатый мост через маленькую речку. Он только не мог расслышать слов прощания и увидеть лиц влюбленной пары. Только колеблющиеся образы, только белые призраки, рожденные костром и туманом.
Не беда, коли-и друга-ая,
Друга ми-илаго-о любя-я,
Песни будет петь играя
На коле-е-нях у-у тебя-а.
Метались блики костра, шипели искры, точно старая пластинка…
Закончив первый романс и приняв как должное бешеные аплодисменты, Звонарев недолго томил публику молчанием.
О-отво-ори-и потихо-о-оньку кали-итку
И-и во-ойди-и в тихий сади-ик, как тень,
Не-е за-абу-удь потепле-е накидку,
Кру-уже-ева-а на голо-о-овку-у н-н-адень!
Так он пел романс за романсом, пел непрерывно, словно на одном выдохе, и непонятно было, как в его неширокой груди набралось столько воздуха. И чем больше он пел, тем теснее становилось в груди Половинкина. Джон испугался, что скоро он не сможет дышать. Тогда, словно пожалев Джона, Звонарев закончил выступление и низко, церемонно поклонился публике, а затем отдельно — Перуанской.
В глазах артистки стояли слезы размером с те бриллианты, что украшали ее шею. Она приблизилась и крепко поцеловала Звонарева в губы, но в поцелуе не было ничего плотского. Это был поцелуй благодарности, и Звонарев оценил его и принял естественно, как признание коллеги по ремеслу. Все вокруг размягченно улыбались, и только Джон с недоумением озирался. Неужели эти сытые, развращенные люди, накачавшиеся алкоголем и наговорившие друг другу всевозможных глупостей, могли получать удовольствие от этих мучительных песен, вполне достойных породившей их мучительной нации?
Несколько человек во главе с Коралловым стали упрашивать Звонарева исполнить на бис песню о «гнедых». В этот раз тот долго отказывался. Наконец с пронзающей душу и какой-то нечеловеческой мукой он поведал историю о продажной женщине, которую все бросили в неприглядной старости, кроме пары жалких кляч, годных лишь на то, чтобы доставить уже никому не нужное тело своей хозяйки на кладбище. Этот романс, по-видимому, особенно любимый русскими, возмутил Половинкина страшно! Возмутил даже не сам романс, но то, с каким наслаждением его слушали, как горели обычно холодные глаза Барского, как сладко, навзрыд рыдала Перуанская, и даже Марлен Кораллов смахнул со своего мощного носа мутную слезу.
— Спасибо, голубчик! — совсем низким от плача голосом сказала Перуанская, вытирая красное лицо рукавом платья и царапая щеки перстнями с бриллиантами. — Отворил старухе слезы, благодать Божью! Ты не артист! Ты — бог! Молодой бог!
В волнении прогуливаясь по коридору, Джон заметил в одной из комнат девушку в ситцевом платье с белым передником, которая убирала с подоконника грязные стаканы и тарелки. У нее было, как и у Джона, картинно-славянское лицо — круглое, но не полное, а нежно очерченное, с крупными бледными веснушками и глубоко посаженными серыми глазками, смотревшими на бардак, оставленный гостями, сурово, с негодованием.
— Здравствуйте! — сказала она, увидев Джона, и мило улыбнулась. — Вы заблудились? В этой квартире легко заблудиться.
— Нет-нет! — смущенно пробормотал Джон.
— Поспешите в зал — сейчас будет представление Сида.
В гостиной Половинкин спросил Барского о девушке. Лев Сергеевич насупился.
— Варя Рожицына, горничная Дорофеевых. Сирота, учится в медицинском институте и подрабатывает медсестрой, а теперь вот горничной. Сидор соблазнил ее и живет с ней, как с наложницей.
Между тем в гостиной происходили изменения. Часть комнаты была освобождена от публики. Появились картонные декорации в виде грубо размалеванных деревьев почему-то оранжевого цвета. На пол лег ярко-зеленый палас с высоким ворсом. Четверо парней в рабочих спецовках установили прозрачный надувной бассейн и до краев заполнили его водой, полукругом расставили стулья для почетных гостей. На них уже восседали Перуанская с мужем, Звонарев, Сорняков и неизвестно откуда возникший Палисадов. Барского с Джоном настойчиво пригласили сесть рядом. Остальные стояли позади, хихикая и перемигиваясь.
Раздался звук пастушьего рожка, и представление началось. На фоне оранжевых деревьев появился блудливо ухмыляющийся Дорофеев. Он шутовски поклонился публике и торжественно произнес:
— Дамы и господа! В постановке этой пьесы мне отказали пять самых радикальных нонконформистских театральных студий, не говоря уже о замшелых советских театрах. Главный режиссер одного из них, прочитав эту пьесу, послал ее в КГБ.
— Откуда он знает? — ядовито шепнул Барский. — Сам режиссер ему рассказал?
— Не сомневаюсь, — продолжал Дорофеев, — что в зале сейчас находится не один работник этой славной организации! Ну что ж! Покажем им, что мы их не боимся! Аплодисменты работникам КГБ!
Публика заволновалась. Раздались нестройные хлопки. Кто-то закашлял и сдавленно засмеялся.
— Ловко! — сказал Барский. — Теперь все будут подозревать друг друга, и никто не посмеет критиковать пьесу.
— Пантомима называется «Бедная Лиза», — объявил Сидор, насладившись произведенным впечатлением. — Это нож в задницу Великой Русской Литературе, грязной содержанке тоталитарных режимов! Она частенько наставляла рога своим паханам с щеголями из либеральной фронды, но всегда возвращалась, ложилась под своих усатых любовников и стонала так, что похрустывали косточки. С этой грязной сучкой пора разобраться! Пора сорвать с нее красно-коричневые панталоны и отодрать у всех на виду! Надеюсь, дамы и господа, вы понимаете, что я имел в виду под словом нож.
— Ну вот, — проворчал Барский, — уже все рассказал.
Сид засвистел, затопал, заулюлюкал по-индейски.
Из-за портьеры вышел молодой господин в белых рейтузах и черном смокинге. Танцевальным шагом он прогуливался вдоль картонных деревьев с плутоватым выражением лица. Вдруг он отдернул портьеру, и зрителям открылось: девушка в прозрачном сарафане сексуально извивалась в мускулистых руках ряженого мужика с приклеенной рыжей бородой, по пояс голого, в казачьих шароварах с лампасами и начищенных до блеска кирзовых сапогах. Плечи и спину мужика украшали срамные наколки. Мужик не замечал господина в смокинге, зато девушка из-за плеча любовника строила ему глазки, одновременно все яростней извиваясь в любовных объятиях. Из невидимых динамиков полилась нежная мелодия из оперы Глюка «Орфей и Эвридика». Наконец, оторвавшись от девушки, мужик с бородой зашатался, свирепо завращал глазищами, изображая мертвецки пьяного, и рухнул вместе с портьерой на пол, с треском ее оборвав, закутался в портьеру с головой и громко захрапел.
— Что это означает? — спросил Джон.
— Вам же сказали, — зевая, ответил Лев Сергеевич. — Русская литература в объятиях тоталитаризма. Но при чем тут Карамзин? За такие грубые аллегории выгоняют из ГИТИСа с первого курса.
Но Джон был не согласен с Барским. То, что происходило на сцене, одновременно и отталкивало, и притягивало его. Он не мог оторвать глаз от обворожительной девушки, невинная сексуальность которой подчеркивалась пошлостью мужских образов. Джону пришла в голову нескромная мысль, что разврат притягателен именно для чистых душ. Опытный развратник не может по-настоящему воспринимать разврат, он устал от него, как Барский. Джон искоса взглянул на сидевших рядом Звонарева и Перуанскую. Дульцинея хмурилась, зато в глазах Звонарева Половинкин заметил то же, что чувствовал сам. Это немного успокоило его.