И хотя Корчмарев предупредил, что это лишь легенда, история поразила воображение Джона. Он представил себя среди солдат, греющихся возле дарованного судьбой костра с котелком, полным горячей каши.
— Что за острова? — спохватился он, потому что, замечтавшись, не расслышал Корчмарева. Они ехали по искусственной, созданной для защиты от наводнений дамбе.
— Их насыпали по указу Петра, — объяснил Корчмарев. — Зимой подвозили на санях песок с камнями и обрубали лед вокруг саней.
— Опасно, — поежился Половинкин.
— Да, много людишек погибло, — согласился Семен Петрович. — А что было делать? Как лед сходил, так шведские корабли закрывали морской выход в Балтику. А для чего тогда Петербург строили? Вот насыпали эти острова на расстоянии двух пушечных выстрелов друг от друга. Шведы один раз сунулись, потеряли чуть не половину флота и сразу угомонились.
Эта история уже не понравилась Джону. Про котел была лучше, теплее. А когда Корчмарев рассказал ему о Кронштадтском мятеже, Половинкин возмутился.
— Вот за что я не люблю Россию! — вскричал он. — Как вы можете жить с такой историей? Семнадцать тысяч русских рабочих пришли по льду и вырезали одиннадцать тысяч русских матросов! Только не повторяйте мне глупости о наших неграх и войне Севера с Югом! А кто победил в вашей Гражданской войне?
— Уехала наша Асенька! — с беспокойством на лице говорила Джону Любовь Егоровна Чагина, похожая на жену Ленина Крупскую. — И двух дней, стрекоза, не прожила! Всегда она такая, в отца, в Пашу, брата моего непутевого.
— Куда она могла поехать?
— Позвонил ей кто-то. Разговора я не поняла, но голос звонившего слышала. Вежливый. Господи, с ней что-то случилось?
— Зачем вы отпустили ее? — возмутился Джон, с неприятным для себя отвращением глядя на Любовь Егоровну. — Она ведь несовершеннолетняя!
— Да, — вздохнула «Крупская». — Асенька сказала, что сбежала с каким-то парнем, а тот ее бросил.
— Да не бросал я ее!
— Так это вы? — смиренно продолжала Чагина. — А знаете, я верю вам. Она, наверное, сама от вас сбежала… Хотите чаю с медом и малиной?
— Хочу, — сказал Джон, почувствовав, что его покидают силы. Чикомасов был прав: за последние несколько дней случилось слишком много событий. — Можно, я позову еще одного человека? Он во дворе меня дожидается.
— Как во дворе? — со священным ужасом воскликнула Любовь Егоровна. — Вы бросили своего товарища во дворе?!
— Он в машине сидит, — улыбнулся Джон, и Чагина вдруг показалась ему вполне симпатичной старушкой.
— В машине?! — еще больше ужаснулась «Крупская». — Вот что, молодой человек! Не знаю, как у вас в Москве, а у нас, коренных ленинградцев, так не принято! Немедленно зовите своего товарища, и будем пить чай с малиновым и брусничным вареньем.
За чаем Корчмарев с Любовью Егоровной быстро нашли общий язык. Некоторое время они шутливо перебранивались, как «старый москвич» и «коренная ленинградка». Потом горячо заспорили о Кронштадте, в который оба были пламенно влюблены.
— Вы, москвичи, — с возмущением говорила «Крупская», — когда приезжаете в Ленинград, мчитесь в Петергоф, в Царское Село. «Ах, дворцы, ах, фонтаны, ах, русский Версаль!» Вам фальшивой красоты подавай! Вы не чувствуете строгого великолепия Кронштадта, основанного на радости добровольного подчинения.
— Вы не правы, Любовь Егоровна, — возразил Корчмарев, по-домашнему прихлебывая чай из блюдечка. — Вот я коренной москвич, но когда бываю в Питере, первым делом отправляюсь в Кронштадт. И не только потому, что у меня здесь живет брат. Я заболел этим городом, по-настоящему заболел! Кто не видел Кронштадта, его фортов, береговых укреплений, кораблей на рейде, морских офицеров с их культурой какой-то особенной, никогда не поймет Петербурга и не проникнется величием мыслей Петра. Будет думать, что какой-то царь-деспот построил на болоте столицу в подражание Европе и угробил при этом множество народу. Так и думают наши московские русопяты.
— А вы? — «Крупская» хитро сощурилась.
— Обижаете, Любовь Егоровна!
— А убитых рабочих и матросов где похоронили? — удалось втиснуться в разговор Джону.
— Вы имеете в виду Кронштадтский мятеж девятнадцатого года? — поняла его «Крупская». — Наверное, вы тоже, как часть нашей интеллигенции, считаете, что жестокость была неоправданной? Но знаете ли вы, юный гуманист, что когда красные отряды по весеннему ненадежному льду шли штурмовать предавший революцию Кронштадт, английская и французская эскадры уже стояли в ожидании на рейде.
— И все дело Петра полетело бы к чертям собачьим, — продолжил Корчмарев.
— Именно так! — воинственно поддержала его «Крупская».
Зазвонил телефон.
— Это вас, — с удивлением сказала Чагина. — По-моему, это звонит тот самый мужчина, который говорил вчера с Асей.
С нехорошим предчувствием Джон поднес трубку к уху.
— Как настроение, юноша? — развязно спросила трубка сладеньким голосом Вирского. — Можешь спокойно говорить? Но учти, если твой сексот находится рядом, в твоих же интересах отложить этот разговор.
— Нет, — соврал Половинкин, бросив взгляд на Семена Петровича. — Кроме Любови Егоровны здесь нет никого.
— Ты уже догадался, гаденыш, что твоя Ася у меня?
— Родион Родионович, — прошептал Джон, сильно прижав трубку к уху, — что вы делаете? Ведь это похищение несовершеннолетней! Вы знаете, что вам за это будет?
— Мы не в Америке, дружок! — неожиданно ласково сказал Вирский. — Кстати, предупреждаю, если ты надумаешь отправиться или просто обратиться в американское посольство с информацией обо мне, бедная девочка тебе этого не простит.
— Вы не блефуете? — спросил Джон.
Из трубки послышался плеск воды.
— Джончик! — беззаботным голоском прощебетала Ася. Похоже, она была навеселе. — Ты все-таки приехал в Кронштадт, любимый? Я знала! Ты меня прости, что я так с тобой поступила. Должна же я была тебя проверить!
— Что ты там делаешь? — зашипел Половинкин. — Ты что, в ванной моешься?
— Как ты догадался? — удивилась Ася. Язык ее заплетался. — Ты меня чувствуешь, да? Постой! Дай я попробую угадать, что ты делаешь. Ты сидишь в кресле. У тебя сердитое лицо…
— Дура! — вне себя заорал Половинкин. И потом зашептал, как можно тише:
— Асенька, родная! Ты в большой опасности! Этот человек — исчадие ада! Когда он выйдет… куда-нибудь… вызывай милицию!
Плеск воды в трубке стих.
— Напрасно ты так, миленький! — вкрадчиво заговорил Вирский. — Девочка все равно ничего не понимает. Что я ей скажу, то она и делает. И даже думает… хи-хи! Вот скажу ей, что ты грязный подонок и пытался ее в Малютове изнасиловать, да не один, а вместе с попом и старцем, она позвонит в милицию и накатает на тебя с Чикомасовым «телегу». Пока суть да дело, следствие, то-сё, меня уж след простыл! Ты меня хорошо понял, волчонок? Мне осталось всего месяц-другой, чтобы дело свое закончить, и ты, мой мальчик, дяденьке не мешай. Ты дяденьке, наоборот, помоги!
— Что вы с ней сделали?
— Ничего особенного. Никаких инъекций. Восточные травы. Она девочка очень внушаемая.
— Ты грязный преступный старик, — выдохнул Половинкин. — Если ты что-нибудь сделаешь с ней…
— Хи-хи! — засмеялся Вирский, будто Джон поднял долгожданную и самую любимую его тему. — Не волнуйся! Ничего особенного я себе не позволил. Не хочется мне на старости лет дефлорацией себя утруждать. Но брызнуть в лицо спящего ангельчика спермой… ах, милый, какое это тонкое наслаждение! Ведь твоя Асенька, когда не спит, сущий чертенок, а во сне ангел небесный, поверь! Ты видел свою девочку спящей, дружок?
— Я убью тебя! — закричал Джон.
— Вряд ли, — не согласился Вирский. — Во всяком случае, не сейчас. Сейчас ты будешь выполнять все мои распоряжения. Или я продам твою девочку в ближневосточный бордель.
— Что я должен делать?
— Встречаемся в восемь вечера у Медного всадника. Приходи один. Если с тобой придет твой сексот, если я только заподозрю, что он находится рядом, девки своей ты больше не увидишь.
Раздались частые гудки.
— Когда идет автобус на Ленинград? — закричал Джон.
— Я отвезу тебя, — предложил Семен Петрович.
— Не надо, — резко возразил Джон.
И вдруг затопал на Корчмарева ногами.
— Отстаньте! Отвяжитесь! Пошли к черту! Все! Вы! Любовь Егоровна! Барский! Чикомасов! И дети! И папаша мой неизвестный! Теперь всё буду делать один!
— Бунт? — прищурился Корчмарев. — Кронштадтский мятеж? Ну, поступай, как знаешь, парень…
Медный всадник, о котором он слышал много восторженных слов от их соседа в Питсбурге, бывшего деникинского генерала, не понравился Джону. Он не понял, что такого особенного в конной статуе русского царя. Смутил непомерно огромный хвост лошади, похожий на сноп сена. Неприятной показалась и осанка всадника, горделиво-вызывающая. Джон представил себе на этом коне Геннадия Воробьева, и ему стало ужасно смешно.
Нищий старик, от которого за несколько метров воняло мочой, кругами бродил вокруг памятника и время от времени, вскидывая седую всклокоченную бороденку чуть ли не выше увенчанной лаврами головы Петра, пронзительно верещал:
— Ужо тебе!
Потом умолкал ненадолго и снова нарезал круги вокруг Всадника, как бы в поисках чего-то. И снова верещал:
— Ужо тебе!
Это повторялось уже не раз, а Вирский всё не появлялся. Джон начинал нервничать. Он чувствовал, что его колотит от страха и ненависти. Но перед кем, к кому? Нет, не только Вирский, весь город был ему неприятен. В нем было много холодной, нечеловеческой красоты. Он принуждал обморочно любоваться собой, надменно глядя глазницами фасадов на бедно одетых людей с усталыми лицами. И этот нищий, тыкающий в основателя Петербурга своей грязной бородой, был в чем-то прав.
— Джон Половинкин, я не ошибаюсь? — неожиданно обратился к нему бомж.
— Да, — обомлел Джон.
— Вам надлежит отправиться на Невский проспект. Пересечете Дворцовую площадь, повернете налево и идите по правой стороне Невского, пока к вам не подойдет следующий связной.