«Красные, разумеется», — с издевкой сказал дедушка.
«Но ведь они не правы! — воскликнул Маргулис. — Как может передаваться по наследству воспитание рабочих пчел? Ведь единственный, кто размножается в улье, — это царица-матка, а она никогда не вылетает в поля и ничему не обучается».
Дедушка был счастлив, когда Маргулис объяснил ему, что каждое поколение рабочих пчел должно учиться заново. На полях Долины Мичурин потерпел свое окончательное поражение.
«И что вообще этому Ленину до пчел?! — воскликнул дедушка — С каких это пор коммунисты восторгаются образом жизни монархий с их царицами?!»
Они сидели на земле, их смех поднимался сквозь листву молодых груш и радовал пчел, одурело шевелившихся в чашечках цветов.
«Коммунистов так увлекли рабочие пчелы, эти стахановцы улья, что они предпочли на минутку забыть, что пролетариат призван совершить революцию и свергнуть всех царей и цариц», — предположил Маргулис.
«В один прекрасный день, — рассказывал дедушка, — Хаим Маргулис вывел свой летающий пролетариат к железной дороге, чтобы показать им дикую орхидею и пурпурный клевер, которые цвели на склонах насыпи».
Мимо них медленно прополз поезд, и Маргулис увидел в окне профиль Ривы Бейлиной. Он помчался за ней, как сумасшедший, и на ходу впрыгнул в вагон, окруженный огромным роем пчел. Пассажиры в ужасе бросились бежать, потому что у него в руках был глиняный улей, и, пока он добрался до Ривы, скамейка, на которой она сидела, уже освободилась.
«Не бойся, — сказал он ей. — Они не жалят».
Рива Бейлина была из очень богатой киевской семьи. Ее родители торговали зерном и владели сахарными заводами. Они были против ее алии и проводили дочь в Палестину с тяжелым сердцем. Ее дорогие наряды вызывали удивление всех товарищей. Сейчас она с опаской посмотрела на Маргулиса с его заляпанными грязью сапогами. Но Маргулис сунул в улей обнаженную и опытную руку, выпрямил палец, покрытый медом, и протянул его к ней. Она была ошеломлена, но голубая наивность его взгляда ее успокоила. Немного поколебавшись, она взяла Маргулиса за запястье и облизала его палец. Ее глаза засветились, и на губах появилась улыбка. Никогда еще в жизни ей не доводилось пробовать что-либо, похожее на палец Маргулиса, или на мед диких цветов Долины. Веселый и сладкий Маргулис выпрыгнул из вагона и вернулся к своим ульям, но вскоре стал ездить в поезде дважды в неделю, чтобы встречать свою новую любовь.
Каждую субботу Маргулис приносил дедушке таинственную банку, в которой он составлял специальную еду для первого сына деревни. Вся деревня терпеливо и с надеждой следила за Авраамом. Сведения о росте и весе ребенка, его первые слова и забавные высказывания регулярно публиковались в деревенском листке. Все встречные гладили и тискали его. Ему приносили свежие овощи и молоко от лучших коров, а деревенские женщины шили ему все новые костюмчики. Но дедушка наотрез отказывался признавать своего первенца общим достоянием.
«Это началось еще при жизни Фейги. В десять вечера заявлялись соседи, которые приводили своих гостей посмотреть на первого сына деревни, и требовали, чтобы Миркин его разбудил».
Мешулам прочел мне «оригинал документа», в котором говорилось о Заккае Эккермане, первом сыне соседнего кибуца. «Первенца считали общественным достоянием, как если бы он принадлежал всем кибуцникам сразу. Кто угодно мог разбудить его и привести в столовую, даже ночью. Зимними ночами кибуцники не раз подолгу сидели за столами, восхищаясь своим ребенком».
«Оставьте мальчика в покое», — кричал дедушка на людей, которые пытались подкрасться к его палатке, чтобы посмотреть на Авраама. Они поднимали край полотнища и даже заползали внутрь, чтобы убедиться, что первенец действительно светится в темноте, как рассказывали в деревне.
Наконец дедушка пришел в неистовство. «Кончились прежние денечки! — решительно объявил он, взял ребенка, вооружился дубинкой и сеткой от комаров, крикнул: — Это не ваш ребенок!» — и отправился спать в заросли у источника. Никто не осмелился последовать за ним туда. В этом месте жили когда-то немецкие колонисты. Все они умерли от лихорадки, и тонкий предсмертный плач их светловолосых детей все еще гнездился там, заставляя трепетать стебли камыша и девясила. Так кончились приставания мошавников, потому что всякий, кто сообразил подняться в ту ночь на вершину сторожевой вышки и посмотреть на юг, смог и сам увидеть золотистое сияние, которое помигивало меж темными пятнами кустов дикой малины, словно там, у источника, собрался огромный рой светлячков. А несколько лет спустя бабушка умерла, и больше уже никто вообще не осмеливался тревожить сироту. Аллергия Авраама к нарциссам и болотным цветам осталась его единственным воспоминанием о той давней ночи.
Тем не менее Авраам продолжал вызывать постоянную тревогу и озабоченность в сердцах жителей деревни. Заккай Эккерман, первенец кибуца, что располагался по ту сторону вади, уже вырастил на своей грядке огурцы длиной в сорок пять сантиметров каждый, а плоды мушмулы[67], которую он посадил, были размером с яблоко «Гранд Александр»[68]. Авишай, первый сын деревни Кфар, уже выступил на одной из конференций Движения с «потрясающей речью», в которой с абсолютной точностью предсказал будущий раскол в Рабочем батальоне, «хотя ему было всего три с половиною года». Первенец поселения Бейт-Элиягу в возрасте шести лет занялся изучением эпидемии коксидиоза среди цыплят, был включен в исследовательскую группу профессора Адлера, ранее разработавшего вакцину против эпидемии выкидышей у голландских коров Страны в 20-е годы, и получил премию из рук британского Верховного комиссара, а также грамоту на пергаменте от руководства Движения. И только Авраам Миркин опаздывал в развитии, держал всю деревню в напряжении, а проще говоря — разочаровывал всех.
«Мы бы успокоились, если бы речь шла об обыкновенном мальчике, но всем было очевидно, что в твоем дяде было что-то особенное».
Авраам мог одним взглядом успокоить любое разъярившееся животное. В сезон гнуса его порой вызывали в поля, когда мул или его хозяин впадали с безумие от непрерывно звенящего зуда. У него были и другие странности, которые поддерживали надежды деревни, — например, уже с пятилетнего возраста привычка расхаживать по ночам и искать неизвестно что, переворачивая груды жестянок, перетряхивая кипы старых мешков, раздвигая занавески, вглядываясь в спящих телят и пугая пернатых в их птичниках.
Некоторые объясняли это его сиротством. «Он ищет свою мать, бедняжку Фейгу», — говорили они.
«И неудивительно», — сказала Фаня много лет спустя. Лежа в объятиях мужа, окруженная его постоянной любовью, она не могла себе представить, что кто-то может стоять под ее окном и подслушивать.
«И неудивительно, сказала она о моем дяде Аврааме. — Ребенок родился в доме, где не было любви».
11
Песя Циркина — кто же иной, в самом деле? — привезла в деревню заморских благотворителей, и в результате ее грубая матросская ручища тоже коснулась нашей семейной истории.
Дедушка ни разу не произнес о ней дурного слова, но я умел распознавать самую неприметную дрожь в любой бороздке и морщинке на его лице. Она вызывала у него отвращение — как, впрочем, и у самого Циркина-Мандолины.
Мандолина встретил ее на какой-то конференции Движения, где она произносила прочувствованный доклад о светлых перспективах касс трудовой взаимопомощи, и ее могучие груди горячо колыхались в такт пророческим профсоюзным мечтам. Циркин, который никогда до этого не интересовался финансовыми сторонами халуцианства, ощутил бешеное желание. Отсюда до уловления красотки в его звонкие струнные сети оставалось уже всего ничего. Когда Песя забеременела, они поженились, но она сразу же поняла, что деревенская жизнь не дает того возбуждения и тех радостей, к которым она так привыкла в коридорах Движения, — ни высокого ощущения призванности, ни удовольствий служебных командировок, ни сверкающего блеска речей и туфель партийных вождей, докладчиков и казначеев.
Поначалу ей даже нравилось выходить во двор, звать: «Ципоньки, цип», печь собственный хлеб, выращивать кольраби, помидоры «Чудо рынка» и египетский лук для семейных нужд. Но вскоре она обнаружила, что по горло утопает в рыхлой, тяжелой земле и едком птичьем помете. Когда Мешуламу было два года, она съездила в Тель-Авив и через несколько дней после возвращения оттуда приняла предложение «товарищей из Центра» и вернулась к прежней работе.
Песя Циркина быстро поднялась по служебной лестнице, стала распоряжаться финансами и должностями, и через несколько месяцев Циркин понял, что то чувство неловкости, которое охватывало его всякий раз, когда жена приезжала с визитом, не что иное, как заурядная ненависть. Из очередной командировки в Лондон она вернулась, окутанная непривычным запахом духов, от которого вся живность в соседских дворах стала чихать и пошатываться. Она вошла в дом, поцеловала маленького Мешулама, который сидел на полу и играл с цыплятами, и с незнакомым выражением лица схватила мужа за руку и потащила в спальню. Циркин, самые тончайшие струны убеждений которого были оскорблены этими запахами и замашками, высвободился из страстных объятий жены, бросился к ее чемодану и обнаружил там еще один флакон тех же духов, туфли на тонких каблуках и черное платье. Немедленно произведенный им телесный обыск выявил также наличие на жене кружевной комбинации.
— Ты купила этот дрек[69] на деньги Движения! — сказал он, весь дрожа от негодования.
— С чего ты взял?! — расхохоталась Песя и широко раскинула руки для нового объятья. — Просто мы с Эттингером в перерыве между заседаниями зашли в казино.
Вид ее выбритых подмышек наполнил Циркина страхом и отвращением. Он швырнул черное платье и туфли в ту бочку, где обычно сжигал павших кур и трупы отравленных мышей, и облил их духами, чтобы лучше горело. В ту же субботу он перенес свою постель под сень большой шелковицы у себя во дворе и больше никогда не спал с женой, которая покрыла позором Движение, семью и деревню. Вся деревня знала, что Мандолина переселяется во двор всякий раз, когда его жена прибывает в конце недели с очередным визитом, потому что он завел привычку наигрывать там допоздна на своей мандолине, а его праздничная субботняя одежда была теперь заляпана черными и фиолетовыми пятнами спелой шелковицы, которая падала на него по ночам. Время от времени оттуда доносился также дикий испуганный вопль, потому что спавший во дворе Мандолина стал одной из первых жертв неслышных прогулок Эфраима, который беззвучно подкрадывался по ночам к его постели и совал ему в ноздри соломинку.