Он был невысокий, светловолосый и очень сильный. Я смотрю на его фотографию в книге об истории нашей деревни, в разделе «Наши павшие». Отец, в синих рабочих штанах с острыми, отутюженными складками, в белой субботней майке, стоит подле своей времянки, на участке Рылова, под той пальмой, о которой Ури как-то сказал, что ее плоды, падая на землю, взрываются, как гранаты. Его лицо, с грубыми и одновременно детскими чертами, начинается сразу над покатыми плечами. Его глаза щурятся от солнца. Его руки похожи на мои — очень толстые и бесформенные: рука, запястье и ладонь переходят друг в друга, образуя один сплошной брус. Грудь широкая, выпуклая, как бочонок.
«Ты будешь высокий, как мать, и сильный, как отец», — всегда говорили мне, и, когда я вырос, все радовались, убедившись, что некоторые пророчества все-таки сбываются.
Биньямин расставил руки.
«Пусти свои руки!» — сказал он. Его иврит был еще слаб.
Мама не решалась.
«Schnell, schnell, — сказал Биньямин. — Я готовый ловить».
Наши деревенские на глаз определяют точный вес теленка, по цвету луны предсказывают, куда подует завтрашний ветер, и по вкусу лука говорят, сколько азота в почве. Мама увидела спокойные глаза и широкие плечи молодого работника, разом отпустила руки и полетела вниз. Широкое платье взметнулось, закрыв ей лицо, а желудок взлетел к горлу. Глаза ее были плотно сжаты, и она почувствовала, будто качается в его могучих руках.
Биньямин крякнул под силой удара. Мама была девушка рослая и не такая уж воздушная, и он вынужден был упасть на колени и принять ее вес на грудь и на бедра. Ее перепуганное тело ударилось о его грудную клетку, обнажившийся живот часто задышал от страха рядом с его щекой. Так близко, что даже я, сквозь все это время и все слова, могу почувствовать тепло ее плоти.
«Теперь можешь меня отпустить, — сказала она и улыбнулась. Дыхание уже вернулось к ней, глаза открылись, но испуганные ногти все еще вонзались в его руки и плечи. — Ты большой молодец».
Мой отец смутился. Он никогда не был так близко к девичьему телу.
«Большое спасибо, Биньямин», — засмеялась она и, выскользнув из его рук, стала разглаживать платье, но в этот момент появились Эфраим и Даниэль, неся в руках высокую садовую лестницу.
«Эй, ты, йеке недоделанный, ты что это делаешь?!» — в ярости крикнул Эфраим. Пятнадцати лет от роду, худой и легкий, он готов был броситься на здоровенного рыловского работника. Даниэль стоял потерянно и беспомощно, потрясенный и изжелта-бледный от ревности. Губы его дрожали.
«Он спас меня, — сказала Эстер. — Этот рыловский йеке-недотепа меня спас».
И опять мой отец услышал ее смех. И сладкий ветер скользнул по его лицу, когда мама, Эфраим и Даниэль Либерзон пробежали мимо и скрылись за углом.
Моему отцу было шестнадцать лет, когда он приехал в нашу деревню и был распределен в хозяйство Рылова.
«Он прибыл из Германии накануне великой войны, — написано в истории деревни в разделе „Наши павшие“. — Вся его семья погибла в газовых печах, а он нашел свою смерть в нашей стране. Мы помним его старательность, вежливость и образованность. Мы помним, как он каждый вечер ходил на молочную ферму, насвистывая по пути целые симфонии, и улыбался каждому прохожему, хотя нес на коромысле четыре тяжелых бидона с молоком».
«Рыловский недотепа» таскал бидоны на себе, потому что не смог договориться с рыловскими лошаками. Четыре бидона, по тридцать пять килограммов в каждом, висели на железных цепях, прикрепленных к оглобле, которую он клал себе на плечи.
Рыловские лошаки прибыли в деревню во время Первой мировой войны, вместе с британской армией, и решили здесь остаться.
«Если не считать их надоедливой привычки выпрашивать пива у каждого встречного, это были две замечательные рабочие скотины», — рассказывал Мешулам. В коробке с надписью «Мелочи нашей жизни» у него хранился пожелтевший протокол заседания деревенского Комитета, на котором Рылов испрашивал специальный бюджет для покупки пива своим лошакам. Мешулам регулярно зачитывал этот протокол на деревенских праздниках.
«Товарищ Рылов говорит: Все лошаки едят ячмень, а для моих лошаков пиво то же самое, что жидкий ячмень.
Товарищ Либерзон замечает: По-моему, товарищ Рылов слишком умничает.
Товарищ Рылов говорит: А почему товарищ Миркин поит свою индюшатину вином?
Товарищ Циркин возражает: Никто никогда не поил куриц вином. Это все миркинские сказки.
Товарищ Рылов говорит: После легкой выпивки мои лошаки вкалывают, как лошади.
Товарищ Либерзон вносит предложение: Я предлагаю отклонить просьбу товарища Рылова. Недопустимо внедрять алкогольные напитки в круговорот нашей творческой и трудовой жизни.
Товарищ Рылов говорит: Между прочим, ваша „Трудовая бригада имени Фейги Левин“ тоже вылакала не так уж мало водки.
Товарищ Либерзон отвечает: Мы благодарим товарища Рылова за сравнение, но хотим заметить, что в „Трудовой бригаде“ не было ни одного четвероногого осла, только двуногие.
Товарищ Рылов говорит: Тогда я сам буду варить для них пиво.
Товарищ Циркин возражает: Мы не для того взошли в Эрец-Исраэль, чтобы поить скотину шампанским».
Слушатели смеялись и аплодировали, но все знали, что Рылов высадил у себя два ряда хмеля и его лошаки каждый день вспахивали вдвое больше, чем любая другая пара тягловых животных. В деревне и поныне вспоминают гигантские пенистые лужи, которые оставались за ними в поле на бороздах. Даже Зайцер, большой спец по ослам и ячменю, был «возмущен таким баловством».
Долгие годы, проведенные в армии, а затем в деревне, ожесточили сердца рыловских лошаков. Сообразив, что перед ними парень простой и наивный, они принялись потешаться над ним, не давая запрячь себя для поездок. Они нарочно запутывали вожжи, гадили на оглобли и непрерывно забавляли друг друга, состязаясь, кто из них громче рыгнет или пукнет. Но отец был добросовестный парень, и даже если его тяжеловесная беспомощность порой смешила жителей деревни, его старательность и пунктуальность вызывали у них уважение. По сей день у нас вспоминают, как он однажды оставил Рылова в сточной канаве. Дебора, рыловская вспыльчивая молочная корова, ударила хозяина копытом по голове, и тот без сознания свалился в канаву. А мой отец, торопясь на молочную ферму, куда он всегда старался приходить точно вовремя, не стал его поднимать.
«Но я обязательно накрыл на него мешок, чтобы он не сделался совсем больной», — извинялся он потом перед рыловской Тоней.
В Германии он учился в техническом училище и уже через месяц после появления в деревне спроектировал и построил в хозяйстве Рылова автоматическую поилку для телят, которая вызвала восхищение всей Долины. Он чистил коровник жесткой щеткой и раствором пиретрума и поставил там громкоговоритель, подведя к нему провода из своей времянки.
«Даже рыловская Тоня и та признала, что Малер хорошо влияет на удой ее коров», — рассказывал мне Авраам в одной их тех редких бесед, которыми он меня удостаивал.
«Как-то раз я шел по дорожке, и вдруг звуки Бетховена, словно волшебными канатами, притянули меня к времянке твоего отца. Я подошел и заглянул в окно. Он лежал на кровати, золотые кудри на лбу, как копна соломы, и слушал музыку. У него был патефон, который ему прислали родители из Германии. Успели послать до того, как Гитлер их сжег».
Пинес постучал и вошел. Биньямин поднялся, клацнул каблуками и поклонился. В тот день в жизни отца произошли три события. Он был переименован из Биньямина Шницера в Биньямина Шенгара, получил первый частный урок иврита и одолжил Пинесу две пластинки.
«Твой отец учился старательно и увлеченно. И хотя он так и не стал свободно говорить на иврите, но абсолютно правильно означал огласовку»[74].
В деревне была тогда веселая группа молодых ребят, которые называли себя «Бандой». Все это были дети второго поколения, недавно достигшие совершеннолетия.
«Деревенские прощали им все их проделки, потому что это были новые евреи, дети нашей земли, свободные, распрямившиеся, с бронзовой кожей, — рассказывал Пинес. — По ночам они воровали сладости и кофе из магазина и оружие у англичан на соседнем аэродроме. Рылов иногда вооружал их бичами и посылал в поля прогонять арабский скот, который вытаптывал нашу молодую пшеницу. Каждый год, на Шавуот, когда поднимали к небу новорожденных детишек и первые плоды, ребята из „Банды“ устраивали представление — проносились перед всеми галопом, стоя на лошадиных спинах, словно украинские казаки».
Когда они украли весь шоколад в деревенском магазине, Шломо Левин пришел к Пинесу и потребовал разговора с глазу на глаз.
— Они сделали это мне назло, эти воришки, — сказал он. — Они презирают меня, потому что я не ковыряюсь в земле, как их родители.
— Они сделали это, потому что им хотелось шоколада. Потребность в сладком свойственна почти всем животным.
— Они никогда бы не украли у кого-нибудь из деревенских, — сказал Левин. — Если у них нет денег на шоколад, пусть едят камардин.
— Только на прошлой неделе они стащили две банки меда со склада у Маргулиса, — сказал Пинес.
— Точно так же ко мне относились в самом начале, когда я только приехал в Страну, — продолжал Левин, оглохнув от гнева. — Вы никогда не замечали и не ценили тех, кто занят обычным, неприметным трудом. Вы были поглощены своим великим спектаклем Освобождения и Возрождения. Каждая борозда была для вас «Возвращением к Почве», каждая курица несла не просто яйца, а «Первые Яйца После Двухтысячелетнего Рассеяния», и простая картошка, которую мы ели в России, стала у вас называться «земляными яблоками», во имя Слияния с Природой. Вы фотографируетесь с ружьями и мотыгами, вы разговариваете с жабами и ослами, вы наряжаетесь, как арабы, и воображаете, будто способны летать по воздуху.
— Но это позволило нам выжить, — сказал Пинес.
Левин поднялся, бледнея от ненависти.
— Между прочим, я тоже выжил, — сказал он. — Я мог бы уехать из Страны, но я не уехал. Я мог стать богатым торговцем в городе, но я пришел сюда. Ты воспитал их в духе презрения к таким, как я, и не повторяй мне, пожалуйста, свой вечный припев — ах, они мои грядки, ах, они мои саженцы, — ты ведь и сам не работаешь на земле. Мы с тобой оба служим на общественной должности. Мы оба воображали, будто служим идее, а превратились в прислугу у кулаков. Вот они кто на самом деле, твои новые евреи, с этой их землей, и с их «семью плодами»