Русский роман — страница 23 из 83

[75], и с их коровами! А Гордон[76] и Бреннер, между прочим, писали вечными ручками, которые чинил им я.

Пинес пришел в ярость.

— К нам не приходят из одолжения, — сказал он громче обычного. — И у нас не дают медаль за отказ от магазина в городе. Ты пришел сюда, потому что тебе эта земля была нужна не меньше, чем всем нам. Ее прикосновение, ее запах, ее обетование. Она нужна тебе больше, чем ты ей.

Но после того, как Левин вышел, оскорбленно грохнув дверью, Пинес позвал ребят из «Банды» и задал им жестокую взбучку.

«Наша жизнь не сводится к сладостям. Кому нужны бисквиты и пирожные, тот может отправляться в город».

«Банда» ушла от него пристыженная и приговорила себя к перевоспитанию на трудовых работах, выразившихся в постройке большого ящика с песком для деревенского детского сада — этот ящик и поныне служит нашим малышам.

Мой дядя Эфраим был одним из членов «Банды». Худощавый и красивый, стремительный и точный, как мангуст, он был главарем и заводилой всех их затей и проказ. Как-то раз они выбрали себе в жертву Биньямина. Их давно смешили его медленные, неуклюжие движения, а Эфраим ненавидел его и боялся с того самого дня, когда он спас мою мать.

В одну из суббот, когда Биньямин лежал, отдыхая, в своей времянке, они протолкнули к нему в окно маленькую гадюку и стали ждать, как развернутся события. Когда отец услышал шелест змеиных чешуек, он закричал от ужаса и выбежал наружу, под их ликующие крики. Он остановился напротив них, прищурив глаза от света вечернего солнца и от ярости, которая охватила его, когда он понял, что над ним смеются. Потом он молча подошел к Эфраиму, которому тогда было уже почти семнадцать, схватил его за широкий кожаный пояс и одним рывком поднял в воздух.

«Твой дядя Эфраим извивался, кричал и смеялся одновременно, но твой отец понес его во двор, держа одной левой рукой, и там швырнул — как тот был, в субботней одежде, — прямиком в коровье корыто».

«Банда» встретила поступок Биньямина восторженной овацией. Все они тут же втиснулись в его времянку, и Эфраим ударил своей ороговевшей пяткой по затылку свернувшейся под стулом змеи. Потом они посадили Биньямина за стол и один за другим пытались пережать его руку. Когда он одолел их всех, они немедленно приняли его в свои ряды.

Он встречался с ними каждую пятницу, в конце недели, — улыбчивый, застенчивый, медлительный и косноязычный. Они быстро научились использовать его технические способности. Время от времени они забирались в машину Песи Циркиной — она ездила тогда в простом сером «виллисе», полученном от «Машбира»[77], — и Биньямин заводил для них автомобиль без ключа, будучи уверен, что машина нужна им для перевозки оружия и важных военных сведений. Но по дороге они почему-то всегда сворачивали в кинотеатр в Хайфе.

Эфраим привязался к нему больше всех других и совершенно забыл ту свою давнюю неприязнь, которую ощутил, увидев запыхавшуюся и смеющуюся сестру в его объятиях. Несколько раз в неделю он приходил к нему во времянку послушать музыку, и мало-помалу они породнились душой. Как-то раз он увидел в сундуке у Биньямина немецкую одежду, которая показалась ему ужасно смешной. Он тут же напялил на себя кожаные тирольские брюки и темный фланелевый пиджак и побежал позабавить друзей. Потом он увидел на самом дне сундука длинное муслиновое платье.

«Что это?» — спросил он и провел рукой по мягкой ткани. Во всей деревне не было ни одного предмета, ощущение от которого могло бы сравниться по гладкости с этой нежной, тонкой тканью — ни бархатные носы жеребят, ни лепестки цветущих яблонь. Он вдруг подумал о своей матери, и на глазах его выступили слезы.

«Это для свадьбы, — ответил Биньямин. — От моей мамы для моей свадьбы».

Он открыл кошелек и достал из него фотографию. «Папа, мама, Ханна, Сарра, — называл он, указывая пальцем. — Мама дала мне платье».

Мать Биньямина, светловолосая высокая женщина, сидела на стуле, ее дочери, обе в одинаковых платьях, стояли рядом. Отец, невысокий и худой, коротко стриженный, с солдатскими усами, стоял позади.

Эфраим, оставшийся без матери, и Биньямин, которому предстояло вскоре потерять всю семью, стали задушевными друзьями.

«Их голоса все еще звучат в моих ушах. Голоса двух моих учеников. Быстрый говорок Эфраима, басовитое, в нос, косноязычие Биньямина. Голос твоего пропавшего дяди. Голос твоего погибшего отца».

14

Однажды, поздней зимою, рыловская Тоня тайком прокралась на пасеку Хаима Маргулиса. После гибели маленькой дочери под копытами коровы Тоня родила сына, которого назвали Дани. Из-за молчаливости отца ребенок заговорил только в пятилетием возрасте, и ненависть Тони к мужу росла, как поднимающаяся стена. Большую часть времени Рылов проводил в огромном тайнике, в сточном колодце коровника, где у него были собраны невообразимые запасы оружия. Запах перебродившей коровьей мочи и динамита шел от него даже после того, как он долго скребся наждачной бумагой, и Тоня затосковала по сладким медовым пальцам.

Она спряталась среди японских слив «сацума» на участке Якоби и издалека подглядывала за любимым. В своей громоздкой защитной одежде он казался ей симпатичным медведем. Готовясь к выпасу своих крылатых коров, Маргулис перетаскивал ульи с одного места на другое, подсчитывал даты цветения и обдумывал будущие смеси ароматов. Низко пригнувшись, Тоня проскользнула за его спиной к рабочему сараю и вошла туда следом за пчеловодом. Он все еще оставался в тяжелой маске из сетки и ткани и потому не заметил ее.

Маргулис снял с полки улей, открыл его и стал внимательно проверять соты. Тоня видела его сосредоточенное и счастливое лицо. Он вытащил одну из восковых пластинок, окруженную взволнованно гудящим шаровым облаком рабочих пчел, стряхнул их обнаженной рукой, и лицо его засветилось. Дрожащими руками он положил на стол двух пчел, сцепившихся друг с другом в схватке, и разделил их с помощью двух спичек. Пчелы тут же снова набросились друг на друга, и он снова разделил их спичками. Так продолжалось, пока они не обессилели. Тогда он переложил их в специальную банку, в которой их разделяла стеклянная перегородка, повернулся, чтобы снять и положить на место маску, и попал в жаркие объятия Тони, которая стояла за его спиной.

— Тоня! — в ужасе прошептал Маргулис — Ты сошла с ума? Среди бела дня? Твой муж меня пристрелит. — Он решительно оттолкнул ее от себя, усадил на стул и стал угощать медом.

— Почему ложечкой, Хаим? Почему не как раньше? — капризно замурлыкала Тоня.

— Ты только что видела мой самый большой секрет, — словно не расслышав, улыбнулся Маргулис. — Примирение двух пчелиных цариц.

Тоня попыталась было вернуть его внимание к их собственному примирению, но Маргулис посмотрел на нее невинным голубым взглядом и увлеченно продолжал.

— В каждом улье есть только одна царица, — объяснял он, будто читая лекцию. — Это непреложный закон. Она определяет, сколько пчел будет в улье. Но перед началом весеннего цветения мне нужно как можно больше рабочих пчел.

— Ты говоришь, как заправский капиталист, — улыбнулась Тоня сквозь слезы.

Но Маргулис словно бы не расслышал ее шутку и не заметил ее муку.

— Я жду, когда появляются новые царицы, — продолжал он, — и, когда они набрасываются друг на друга, я их разделяю спичкой или щепочкой, медленно-медленно, очень терпеливо, пока они не устанут от драки и согласятся жить рядом и откладывать яйца в одном улье. Таким способом я получаю вдвое больше рабочих пчел, а значит — вдвое больше меда. Ты предпочла его, Тоня, так что сейчас тебе остается есть то, что ты сама себе наварила.

— Но при чем тут это, Хаим? — прошептала она, мягко выговаривая его имя, потому что думала о его медовых пальцах. — Зачем ты рассказываешь мне об этих пчелах?

Но Маргулис уже вернулся к своим дерущимся царицам и с бесконечным терпением принялся разделять очередную пару пчелиных маток, схватившихся не на жизнь, а на смерть, медленно успокаивая их тихими словами, и Тоня вышла из времянки, снова проскользнула через сад Якоби и побрела под небом цвета расплющенной серой жести, слыша одни лишь свои сдавленные всхлипывания да чавканье собственных сапог, которые то погружались в грязную жижу, то высвобождались из нее с тошнотворным чмокающим звуком.

Полускрытая густыми рядами кормовой капусты и первым цветением фруктовых деревьев, она пересекла участки ближайших соседей и тут увидела Эфраима и Биньямина, которые кружились в медленном вальсе среди валенсийских апельсинов. Вернувшись домой, она рассказал об этом мужу.

Рылов поспешил к дедушке. Его встревожили не возможные «отношения» между двумя парнями, а факт внедрения буржуазных танцев в ткань нашей трудовой и творческой жизни. Однако слух просочился, и в деревне начали поговаривать.

— Он просто учил меня танцевать, — оправдывался Эфраим, стоя перед семейным столом. — Я читаю ему стихи Пушкина и учу запрягать этих сдуревших рыловских лошаков, а он в обмен учит меня слушать музыку.

— Это не тот парень, который поймал Эстер, когда она упала с крыши? — спросил дедушка.

— Я не упала, — сказала мама. — Я спрыгнула ему в руки.

— Привел бы ты при случае своего Ионатана[78] к нам домой, чтобы мы могли с ним познакомиться, — предложил дедушка.

Ривка Пекер, дочь деревенского шорника, которая тогда только начала гулять с Авраамом, насмешливо выпятила толстые губы, а сам Авраам обозвал Эфраима и Биньямина «Штраусом» и «Матильдой», за что был немедленно награжден мокрой селедкой, сунутой ему за шиворот под рубашку.

«Я пригласил его к нам на ужин в канун субботы, — объявил Эфраим назавтра. — Он ест все, что подают».


Авраам начал чихать уже за несколько минут до прихода Биньямина, и все заулыбались, поняв, что «йеке» несет букет нарциссов.