Русский роман — страница 25 из 83

Мне пришлось очень долго приставать к Фане, прежде чем она рассказала мне о том, как развивались события дальше. Ее восхитительная снежно-белая голова покачивалась в такт воспоминаниям.

«Я услышала, что кто-то играет на краю виноградника, и пошла посмотреть. За последними кустами сидели двое парней. Один, которого я раньше никогда не видела, играл на мандолине, а второй был тот самый симпатичный молодой человек, который за несколько дней до этого обманом продал кибуцу свою корову. Он резал овощи для салата и пригласил меня присоединиться к их трапезе».

«Ты бы лучше шел отсюда, да побыстрее, — сказала Фаня Либерзону. — Наши говорят, что если они тебя поймают, то привяжут к рогам твоей коровы».

Либерзон пренебрежительно усмехнулся. Он заправил салат, накроил буханку и нарезал сыр, и, пока они с Фаней ели, Циркин кружил вокруг них, «как тот петух», повязав на шею красный цыганский платок и наигрывая «сладкие душещипательные мелодии». А потом Либерзон рассказал Фане о своей жизни, о своем хозяйстве, о «Трудовой бригаде имени Фейги» и о своих мучениях со зловредной коровой.

Фаня была на седьмом небе. В те дни «Трудовая бригада» уже исчезла за плотной завесой тайны и преклонения, и среди женщин Долины ходили легенды о Фейге Левин — первой женщине-пионерке, которая работала наравне с мужчинами и которую любили сразу трое парней, носившие ее на руках, спасавшие от болезней своей сладкой кровью и стиравшие ее белье.

Либерзон скромно признался, что он знаком с Фейгой Левин и не только варил для нее и принимал участие в стирке ее белья, но однажды был даже перевязан ее собственными руками и поглажен ее собственными пальчиками. Он показал Фане маленький рубец на нижней губе и сообщил ей, что именно сюда его поцеловала знаменитая Фейга. Увидев, что лицо Фани, как ему и хотелось, приняло задумчиво-мечтательное выражение, он тут же подал скрытный знак Циркину и затянул всем известную песню пионеров: «Буду пахать я и сеять с друзьями, только бы быть мне в Эрец-Исраэль…» Циркин подхватил, не переставая наигрывать на своей мандолине, и Фаня, не устояв перед соблазном, стала подпевать им обоим своим тонким, приятным голоском.

Сердце Либерзона подпрыгнуло от радости, но тут он допустил роковую ошибку, сообщив Фане, что в дни своей юности на Украине принадлежал к одному из знаменитых хасидских дворов[81]. Выдумка эта всегда безотказно действовала на деревенских девушек в поселениях Иудеи, но Фаня на дух не переносила все, что было хоть как-то связано с религией, молитвами и заклинаниями, и, когда Либерзон начал струить ей в уши имена великих раввинов и чудотворцев, ее милое лицо исказила недовольная гримаса.

Либерзон, однако, не растерялся. Парни из «Трудовой бригады» умели, как парящие соколы, на полном лету поворачивать назад, не теряя при этом ни высоты, ни скорости полета. «А вообще-то, по правде говоря, я потомок пражского Голема»[82], — быстро нашелся он и заслужил одобрительный смех Фани.

Связь между смехом и любовью не составляла для него тайны. Он знал, что смех воспламеняет, возбуждает и размягчает женскую плоть, и немедля нанес удар в ту же точку, с жестокой насмешкой отозвавшись о кибуцных коммунах, что больших, что малых, и об их принципе равенства вообще.

«Фанечка, сердце мое, — сказал он доверительно, — я тут случайно заглянул в ваш коммунарский общий душ и своими глазами убедился, что люди никак не рождаются равными».

Фаня залилась румянцем, снова засмеялась и даже закачалась всем телом от удовольствия. Сама того не замечая, она положила руку ему на колено. «Рассмеши меня еще», — попросила она.

Теперь уже Либерзон был уверен, что красавица кибуцница станет его суженой и что с ней ему предстоят долгие годы любовных ухаживаний и испытаний. Он взял ее за руку и тут же на месте сделал ей предложение. И она прямо из виноградника пошла с ним в нашу деревню.

«Красивая история, и Элиезер Либерзон гений в таких делах, но на самом деле все было не так, — горячо возразил мой двоюродный брат Ури. — В виноградник отправился только Циркин. Он играл там среди кустов, и Фаня почувствовала, что должна пойти следом за этими звуками, потому что есть вещи, перед которыми ни одна женщина не может устоять. Циркин уходил все дальше и дальше от виноградника, потом соскользнул по склону холма, а Фаня продолжала идти и идти за ним. Так он довел ее до большого дуба, а за дубом она вдруг увидела Либерзона с мандолиной в руках. А Циркин потихоньку спрятался на дереве. Только после свадьбы она узнала, что Либерзон вообще не умеет играть на мандолине».

«Как раз в тот год, — со знанием дела сказал Мешулам, — Бен-Гурион заявил, что мошавники — не такие хорошие сионисты, как члены коммун и кибуцев, а Табенкин[83] сказал, что коммуну и кибуц покидают одни только корыстолюбцы. Не нужно быть большим гением, чтобы понять связь между этими словами. Понятно, что авантюра моего отца и Элиезера Либерзона никак не помогла сближению двух главных видов нашего поселенчества».

Похищение Фани породило длительную вражду между нашей деревней и соседним кибуцем. Все наши совместные оросительные проекты были немедленно аннулированы. Отмечались случаи швыряния камней и рукоприкладства возле разделявшего нас вади. В юмористическом выпуске нашей деревенской газеты Фаню сравнили с Еленой Прекрасной, и некоторые люди заговорили даже, что нелегкое дело возрождения земель Долины нельзя приносить и жертву плотскому вожделению отдельных индивидов. Но все это не могло изменить того факта, что Элиезер и Фаня Либерзоны оказались самой счастливой и любящей парой, которую когда-либо видели эти земли. Либерзон и после свадьбы не перестал ухаживать за своей женой, непрестанно смешил и удивлял ее, и ее смех и удивленные, восторженные возгласы то и дело оглашали всю деревню. В те дни люди еще жили в палатках, личную жизнь отделяло от общественной одно лишь брезентовое полотнище, и все доподлинно знали, что происходит в каждой семье, — для этого не нужно было тайком пробираться к чужому дому и подслушивать под его окном.


— Прежде всего, постарайся ее рассмешить, — сказал Либерзон своему сыну. — Женщины любят, когда их смешат. Перед смехом они не могут устоять.

— Смех, — сказал Мандолина, — это как трубный звук для стен Иерихона, как волшебное заклинание для пещеры с сокровищами или как первый дождь для высохшей земли.

— Хорошо сказано, — одобрил Либерзон, удивленно поглядев на своего друга.

Но к этому времени Даниэль был уже весьма далек от всякой возможности кого бы то ни было рассмешить — чувство юмора было первой из рухнувших опор его любви.

— Цветы, стихи, музыка, — наставительно перечислил Циркин.

— Хватит, Циркин, — сказал Либерзон и повернулся к сыну. — Что она любит? — спросил он.

— Мясо, — стыдливо прошептал Даниэль.

Либерзон и Мандолина встали на кулинарную вахту. В те дни повсюду царила нужда и недостача, и тем не менее Даниэль каждую ночь прокрадывался к дедушкиному дому с тарелками, накрытыми салфеткой. Запах жареных цыплят, запеченных бараньих ребрышек и говяжьего жаркого вызывал обильное отделение слюны у раздраженных соседей, которые злобно ворчали по поводу такого безумного расточительства, и властно привлекал к деревне кошек и шакалов со всей Долины. Эстер жадно поедала все, хохотала, обнимала Даниэля — и не переставала по ночам гулять с Биньямином.

Мой отец сделал для своей возлюбленной огромный гамак, подвесив старую пружинную кровать на железных цепях к двум казуаринам за времянкой, и теперь их падающие иголки застревали в волосах Эстер. Тихое насвистывание Биньямина, их сдавленный смех и ее глубокие вздохи, когда он обнимал ее своими руками кузнеца, хорошо слышны были внутри времянки.

Тоня Рылова, которую отказ Маргулиса сделал рьяной блюстительницей общественной морали, гневно сообщила дедушке, что его дочь и «этот новичок из Германии» ходят по деревенской улице, держась за руки у всех на глазах, а по ночам деревенские дети приходят к нему в сад подсматривать за ними.

В тот год дедушкин сад цвел, как никогда. Дедушка попросил Хаима Маргулиса поставить между деревьями несколько пчелиных ульев, и мед, собранный в саду, был почти красного цвета и такой сладкий, что обжигал рот. Большую часть дня дедушка проводил со своими деревьями, чьи даты цветения и запахи были точно рассчитаны от месяца шват до месяца нисан[84], и домой возвращался шатаясь, опьянев от пыльцы и благоуханий. Авраам в ту пору уже взял на себя всю заботу о коровах, и дедушка мог теперь днями и ночами пропадать в своем приватном раю, вокруг которого он посадил тесный ряд кипарисов, чтобы они защитили его, когда подрастут, от зимних ветров, которые переваливались через голубую гору.

Первым взорвался белым цветеньем миндаль. Сладкий аромат его цветов наполнил воздух, тесня запахи ливня и грязи. Затем вспыхнула буйная розовость персиков. Их бутоны были темного, глубокого цвета, а раскрывшиеся цветки с тонкими высокими тычинками — много светлее. Рядом с миндалем засияло нежное цветенье абрикосов, запах которых напоминал запах женщины. Потом к ним присоединились сливы, чьи маленькие цветки покрыли ветки густой бархатной белизной. Сразу после праздника Пурим[85] расцвели яблони. Они были красновато-белыми, а их упоительный запах был таким же сочным, как и их плоды. На Песах[86] настала очередь айвы, из которой Рахель и Шломо Левины делали варенье и повидло, и груш, с их белыми венчиками и фиолетовыми воронками, источающими винные пары. А когда земля совсем прогрелась и солнце окончательно завладело садом, наливая соком завязи на деревьях, дедушкины цитрусовые завершили годичный круг цветенья, накрыв сад и всю деревню тяжелой пеленой своих ароматов.