лотыми рыбками и отвели его воду в канаву для поливки овощных грядок.
«Не хватало лишь парочки самоубийц, — сказал дедушка, — чтобы достойно завершить картину».
«Они еще не знали тогда, как с нами обращаться. Их удивляло, что легендарные пионеры стали стариками, — рассказывал мне Либерзон через несколько лет после того, как его Фаня умерла, а сам он, слепой и раздражительный, тоже был перевезен в дом престарелых. — Жизнь разменяла наши титанические мечты и свершения на жалкие гроши ревматизма, катаракт и атеросклероза, и они просто не могли этому поверить».
Я вошел в столовую, где дедушка уже ждал моего прихода. Все завистливо смотрели на него. Он радостно погладил мои жесткие вихры.
«Добрый день, Шуламит», — сказал я сидевшей рядом с ним женщине.
Шуламит, дедушкина крымская подруга, большая, сутуловатая, болезненного вида седая женщина в очках, приветливо улыбнулась мне в ответ.
Я опустил глаза.
Однажды, придя в дом престарелых, я не застал дедушку в столовой. Я пошел через лужайку посмотреть в окно его комнаты и увидел Шуламит, лежавшую на кровати. Ее задранное платье открывало дряблый живот. Дедушка стоял на коленях на ковре, и его лысая голова клевала ее тело между ногами, а она что-то говорила теми влажными, воркующими буквами, которые Пинес не захотел мне перевести. Я оставил молоко возле их двери, и дедушка отыскал меня потом на лужайке. Тинистый запах болота веял от его усов, когда он поцеловал меня в щеку.
Теперь я поставил бидон на стол, открыл крышку и налил дедушке кружку молока. «Прямо от коровы», — с гордостью сказал я, обводя взглядом всех присутствующих. Нянечка Шошана вытерла красные руки о передник и захлопала в ладоши.
«Замечательно, Миркин. Попей, Миркин. Правда, здорово, Миркин? Молоко очень полезно».
«Она думает, что все, кому за шестьдесят пять, больны Альцгеймером», — проворчал дедушка и выпил молоко до конца. Четыре кружки одну за другой. Шуламит молоко не любила.
Потом мы с дедушкой выходили из столовой, провожаемые завистливыми взглядами, и немного гуляли или сидели на веранде. Я по второму и третьему разу рассказывал ему о семье, о том, что слышно в саду и дома, что нового произошло в деревне.
— Как там Пинес?
— Снова слышал того многостаночника, который кричит по ночам.
— Кого он трахнул на этот раз?
— Каждый раз какую-нибудь другую.
— А Циркин?
— Циркин повздорил с Мешуламом. Он просил, чтобы Мешулам сжег колючки на их участке, а тот занят сейчас ремонтом сноповязалки.
— Этой развалюхи?
Дряхлую сноповязалку «Клейтон», с треснувшими оглоблями и сломанными крыльями, похожую издали на гигантский скелет растерзанной птицы, Мешулам нашел возле загона для быков. Я встал и, подражая ему, произнес напыщенно и важно: «Историю не сдают в утиль».
Дедушка засмеялся: «Этот Мешулам даже из своего отца сделает чучело, с мандолиной в руке».
Когда дедушка перешел в дом престарелых, Мешулам заявился ко мне и потребовал, чтобы я отдал ему для «Музея первопроходцев» все дедушкины бумаги, письма и личные вещи.
— Воспоминания Якова Миркина могут пролить свет на политическую ситуацию в Стране в начале Первой мировой войны, — объявил он мне.
— Он не писал воспоминаний, — сказал я.
— Письма и записки тоже имеют историческую ценность, — важно произнес Мешулам.
— Дедушка еще жив, и я охраняю его вещи.
Дедушка очень смеялся, когда я рассказал ему, как схватил Мешулама за воротник и пояс и выбросил наружу через окно.
«Этот Мешулам еще наделает бед, — сказал он и велел мне возвращаться домой. — И не забудь там поливать сад и помогать в коровнике. Не жди, пока Авраам тебя попросит».
Он долго стоял на веранде и провожал меня взглядом, пока я не исчезал за изгибом дороги. Один раз я нарочно прождал там полчаса, потом вернулся, пригнувшись, и посмотрел на веранду. Дедушка все еще стоял там. Согнутый годами труда. Высматривающий с тоской. Ждущий воздаяния. Сына своего Эфраима — чтобы вернулся. Сада своего — чтоб расцвел. Шифриса, последнего пионера, — чтобы пешком, по песку и снегу, проложил себе дорогу в Страну Израиля.
19
«У меня есть его фотография», — сообщил мне Мешулам. Он иногда подлизывался ко мне, когда мы гуляли между могилами, и всячески пытался понравиться.
Он вынул ее из кармана рубашки. Как все фотографии тех лет, она была обрезана зубчатой линией. Эфраим выглядел, как заправский пасечник. Из-под маски не видно было лица. Молодой и тонкий парень в широких брюках хаки и парусиновых туфлях. Ни красоты, ни уродства — одно только спокойствие было запечатлено на этом снимке. Столько лет прошло, а оно все еще ощущалось.
«Я отдам тебе ее в обмен за устав „Трудовой бригады“», — предложил Мешулам.
Я оттолкнул его. «Вали отсюда сам, пока я тебя не выбросил».
Я никогда не любил Мешулама. Когда я был ребенком, он часто приходил к дедушке, чтобы выпытывать у него подробности о первых годах в Стране.
— Скажи мне, Миркин, ты встречал Фрумкина на Киннерете?
— Ну?
— В той насосной, что возле Иордана?
— И там тоже.
— И ты слышал, как он говорил, что нужно бастовать, пока Берман не уйдет?
— Не делай из мухи слона, Мешулам. Берман не дал им лошадь и повозку, чтобы навестить больного товарища в Тверии, и, когда этот товарищ умер, они рассвирепели. Он их замучил до смерти. Как все чиновники в Кфар-Урия и во всех прочих крупных хозяйствах.
— Беркин писал в «Молодом рабочем», что в Кфар-Урия было четыре управляющих и что он обнаружил там финансовые нарушения.
— Ну?
— Вот, слушай, что он написал. — Мешулам прикрыл глаза и начал цитировать: — «В Кфар-Урия четыре управляющих одновременно, и чем они занимаются? Один, главный управляющий, живет в Петах-Тикве и приезжает с визитами верхом на осле, а из трех остальных один следит за посевами зерновых, а другой — за древесными насаждениями». — Мешулам открыл глаза. — Что ты на это скажешь?
— Извини, Мешулам, у меня много работы. — Дедушка досадливо пожал плечами и повернулся, чтобы уйти. Мешулам побежал за ним во двор.
— Ты не понимаешь, Миркин! Он говорит «четыре управляющих», а потом перечисляет — один в Петах-Тикве, один по зерновым и один на посадках. Да? А где же четвертый? Куда девался четвертый? А Билицкий говорит, что их было трое. Мне нужен человек, который сказал бы, кто из них прав.
— И это все, что тебя волнует? Сколько управляющих было в Кфар-Урия?! Почему бы тебе не спросить у Зайцера?
— Ты же знаешь, Зайцер со мной не разговаривает.
Как-то раз десятилетний Мешулам целый день таскался по пятам Зайцера и приставал к нему с вопросами, пока в конце концов не получил тяжелый удар по заднице. Он с ревом побежал к отцу, и тот сказал ему, что если он не прекратит свои глупости, то получит еще и от него.
Другие отцы-основатели тоже терпеть не могли Мешулама.
«Пошел вон отсюда! — в отчаянии кричал Либерзон. — Как я могу помнить, сколько денег требовал Ханкин у Абрамсона, чтобы выкупить земли Эйн-Шейха?!»
Промучившись шесть часов в обществе Мешулама, Либерзон в конце концов выронил из рук тяжелый мешок с кормом для коров и устало уселся на него. Восьмидесятилетние люди не любят слишком подробных расспросов, которые выставляют напоказ их дырявую память.
— Ты не должен помнить, — настаивал Мешулам. — Просто скажи.
— Двенадцать франков за дунам.
— Вот видишь, Либерзон, когда ты хочешь, ты помнишь, — сказал Мешулам. — Но тут возникает проблема, потому что Абрамсон в своем письме к Темкину по окончании войны ясно пишет, что уплатил пятнадцать франков за дунам. Куда же делись остальные деньги?
Мое терпение тоже лопнуло.
«Что ты ко мне пристал? — спросил я, швыряя фотографию на землю. — Кто мне докажет, что это вообще Эфраим?»
Корова была подарком друзей Эфраима по британской армии, которые после войны рассеялись по всему миру. Это была беременная первотелка весьма родовитой и ценной породы шароле. Основные деньги на ее приобретение пожертвовал сержант из подразделения Эфраима, вернувшийся в алмазные копи своей семьи в Родезии. Двое секретных агентов-шотландцев передали деньги бывшему макизару, который теперь занимался ремонтом гоночных мотоциклов в Дижоне, а тот купил корову у старой крестьянки в провинции Шароле и передал в руки шотландцев. Из Дижона они перевели ее по горным перевалам в один из портовых городов Средиземнорья, а потом британский флот перевез ее в Страну Израиля на сером миноносце, который выслеживал корабли, везущие нелегальных еврейских репатриантов в Палестину.
Эфраим надел свою форму и ордена и отправился в порт.
«Он вернулся на армейском грузовике „бедфорд“ вместе с тем хромым офицером, майором Стоувсом. Корова, все еще зеленая от долгого плавания, стояла в решетчатом ящике».
Вся деревня вышла на дорогу, чтобы посмотреть на нее. Она была первым представителем своей породы в Стране Израиля. Вместе с ней, в плоской шкатулке орехового дерева, выстланной зеленым войлоком, прибыли ее документы — в рамочке и с печатью французского министерства сельского хозяйства.
«Мы первый раз видели такую корову. Низкая, широкозадая, битком набитая чувством собственного достоинства и генами такой чистоты, которая людям и не снилась. Я посмотрел на нее и впервые понял слова Ирмиягу, который назвал Египет „красавицей телицей“[100]».
Наша «Кроткая», — сказал Пинес, — та замечательная первотелка Якоби, которая в тот год получила третье место на сельскохозяйственной выставке в Хайфе, выглядела рядом с ней, как сморщенный винный бурдюк гаваонитов.
«Она издавала нежный запах говядины, и моя дочь Эстер посмотрела на нее таким голодным взглядом, что все рассмеялись».
Полтора месяца спустя корова Эфраима принесла великолепного теленка породы шароле. «Ничего подобного в наших местах никогда не видывали». Роды принимали наш ветеринар и британский районный специалист, который отвечал за собак и лошадей окружной полиции.