Может быть, они боялись отдать ее кому-нибудь чужому. Или не продумали до конца. Да и она сама тоже не понимала тех отношений, которые у них сложились. Ведь они купались все вместе голышом в Киннерете. Этого никто не может понять, даже сами участники, даже наш большой специалист Мешулам Циркин. «Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах? Нисходил ли ты во глубину моря? Из чьего чрева выходит лед, и иней небесный, — кто рождает его?[114] — Он перенес руку на мой затылок. — Странный ты парень, — сказал он. — Иоси у нас просто маленький мужик, Ури всем напоминает Эфраима, а ты — сын стариков, миркинский сирота. Пошли, Малыш, я тебя использую. Пошли, поможешь мне в саду».
Эфраим ушел с цирковой группой Зейтуни, неся на плечах Жана Вальжана. Это произошло по окончании семидневного траура по моим родителям. Арабская граната, брошенная в наш дом, покатилась под мою кровать с шипеньем и дымом. Треск разлетевшегося оконного стекла разбудил моего отца, но, прежде чем он почуял запах тлеющего фитиля, понял, что происходит, и зажег свет, прошли драгоценные секунды. «Рыловский йеке» сгреб меня одним движением, которое закутало меня в одеяло, швырнуло в воздух и выбросило, как сверток, через окно, а потом всем телом упал на мою мать, которая во сне обняла его руками и ногами и улыбнулась.
Люди услышали взрыв, находясь в Народном доме, где все собрались на общее собрание. Обсуждался вопрос о замене нескольких центральных поливальных труб, и страсти кипели. Все разом вырвались из дверей здания и бросились на звук удаляющегося громового раската, на треск пылающих стен и на запах паленого мяса.
Когда они добежали до рыловского двора, все уже затихло. Коровы перестали реветь и вернулись к своим кормушкам. Дым развеялся. Далеко оттуда, в Берлине, так я себе представляю, неутомимый мститель Даниэль Либерзон проснулся, разбуженный ночным кошмаром, и закричал так громко, что его было слышно издалека. «Домой!» — вопил он, как ребенок, загадил брюки, сосал палец и ползал, как ящерица, по своей постели. Друзья закутали его в чистую простыню и убаюкали, покачав кровать, а наутро пришли двое шотландцев, которые знали множество языков и тайных дорог, чтобы сопровождать его в долгом возвращении в Палестину.
Кожаные тирольские штаны, свадебное платье, письма Эфраима к Биньямину — все сгорело. «Только обиженный плач ребенка слышался в темноте. Мы посветили фонарями и нашли тебя. Ты ползал полуголый по траве и весь был покрыт большими мотыльками».
Мне было тогда два года.
«Мы вырастим его вместе с Ури и Иоси», — сказал Авраам.
Но дедушка закутал меня в одеяло и взял к себе во времянку. Всю ночь он снимал с моего тела сажу и обжигающую пыльцу сожженных мотыльковых крыльев и вытаскивал осколки стекла из моей кожи, а наутро одел меня, и мы вместе пошли, чтобы стоять возле гробов, которые уже были выставлены в Народном доме, покрытые национальными флагами и черной тканью.
Рылов стоял у гробов ошеломленный, терзаемый чувством поражения. «Во всяком случае, они умерли в своей постели», — было единственным утешением, которое ему удалось хрипло выдавить из своих мозгов. Дедушка слабо улыбнулся.
«Да, Рылов, ты прав, в своей постели», — сказал он и похлопал великого стража деревни по плечу, в том месте, где ремень винтовки пропахал зарубцевавшуюся уже борозду.
«Рылов — идиот! — сказал Ури. — Это у них семейное. Чего еще ожидать от человека, чей дедушка был единственным в России евреем, который насиловал казачек?!»
«Миркин хочет вырастить еще одного сироту», — говорили в деревне. Шломо и Рахель Левины пришли приготовить обед и снова предложили свою помощь. Но дедушка сказал: «Авраам будет вести хозяйство, а этого мальчика я выращу сам».
Жан Вальжан терся о кипарисовые деревья, ограждавшие деревенское кладбище, Эфраим и Авраам сгребали землю в могилы моих родителей. Руководители ишува и Рабочего движения произнесли положенные речи. Дедушка держал меня на руках, Циркин и Либерзон стояли, как два портрета, по обе стороны от него.
Потом люди разбрелись по кладбищу маленькими группками и, по обычаю, клали цветы и камешки на могильные плиты.
«Пошли, Барух, — сказал дедушка. — Шнель, шнель!»
«Ты засмеялся, потому что знал эти слова из родительского дома». — И дедушка поднял меня и посадил себе на плечи.
Деревня справилась с бедой. «Мы были сделаны из прочного материала». В деревне не нашлось бы дома, в котором не было своих мертвецов. Кто умер от лихорадки, кто от пули, тот от копыта взбесившегося мула, а этот — от собственной руки. «Кто по зову народа, а кто по велению идеи и Движения».
«Евреи проливают кровь и в галуте, — писал Либерзон о моих родителях в деревенском листке. — Но там нет смысла в их смерти, так же как нет смысла в их жизни. Здесь и у жизни, и у смерти есть смысл, потому что нам светят родина и свобода. Пусть скорбь удвоит нашу волю. Кто выбрал жизнь — жить, жить будет он!»[115]
25
Рука Случая, как убежденно завершил Пинес одну из наших бесед по теории эволюции, только Рука Случая снова привела Зейтуни в нашу деревню как раз после смерти моих родителей.
Подобно тем наглым, распутным возгласам, что время от времени раздавались с водонапорной башни, подобно повторяющимся визитам гиены, ежегодным прилетам русских пеликанов или возвращению Шуламит к дедушке — так суждено было этому жалкому акробату снова появиться в полях нашей деревни. Две высоких, тощих лошади тащили убогий фургон, покрытый брезентовым полотнищем. Прицепленная к нему, дребезжала сзади ржавая клетка со старым медведем. Запах жженого ракитника, мазей для грима, для обмана глаз и для ловкости рук поднимался над маленьким караваном.
Зейтуни был хасид из Тверии, потерявший семью и дом в одном из наводнений. Рахель Левин, которая знала Зейтуни еще там, рассказывала, что после несчастья он сбрил бороду, швырнул свою кипу и талит[116]в мутные коричневые потоки, смывшие всю его прежнюю жизнь, продал книги Торы, которые передавались в его семье из поколения в поколение, и начал странствовать со своей труппой между Дамаском и Иерусалимом, Хевроном и Бейрутом.
Так он добрался и до нашей Долины. Если бы не то наводнение, мы бы никогда не увидели его и Эфраим не ушел бы с ним из деревни. Но дедушка не верил в случаи и предзнаменования, равно как и в людей, влекомых навстречу судьбе, а только в отверженных и исчезнувших, и потому был уверен, что Эфраим ушел бы все равно и виною тому — наши деревенские, а не Зейтуни.
«Похорони меня на моей земле», — было написано в одной из записок. Он знал, что я разыскиваю его записки. Свою месть он планировал с ясной и расчетливой точностью, помечая уязвимые места и находя мягкие подбрюшья.
Поначалу Зейтуни зарабатывал на жизнь мелким воровством и примитивными чудесами, которые помнил со времен своего хасидского ученичества. Он продавал латунные амулеты бесплодным женщинам, лечил оспу с помощью гематрии[117], зажигал кучи сырых поленьев силой хитрых заклинаний и вызывал местный дождь произнесением Тайного Имени[118]. Эти деяния вызывали восторг во многих местах Страны, но у нас в Долине жалкие чудеса Зейтуни вызвали лишь раздражение и жалость. «Достаточно мы насмотрелись этих бредней в хасидских дворах на Украине», — провозгласил Элиезер Либерзон, и все отцы-основатели согласно покачали головами.
Во время своего предыдущего появления, в первый год после основания деревни, Зейтуни удостоился лишь самых скромных аплодисментов. По окончании представления к нему подошел веселый молодой парень по имени Циркин-Мандолина, род которого со стороны матери восходил к известной семье адморов[119], а со стороны отца — к большевистской верхушке, поднял мотыгу и вонзил ее в землю. Чем дальше углублялась мотыга, тем сильнее стонала земля, а когда ее острие коснулось загнанного под землю болота, прямо из-под ног Зейтуни вырвались острые края камышовых листьев в окружении страшной тучи комаров, и рассекли его нежную кожу. Из грязи выползали мускулистые пиявки, вцепляясь в его тощие икры, а бледные черви пытались стащить его к себе в глубины. Он стоял и выкрикивал все известные ему молитвы, пока наконец Рылов не заставил его пропеть нашу любимую песенку: «Я друг лягушки», а потом бросил ему конец своего бича и вытащил из ямы.
«Чародейство и фокусы — постыдное занятие, — заключил Пинес. — Нынче здесь, завтра там. Обман, бродяжничество и непроизводительный труд».
Всю ту неделю Эфраим провел на холме возле свежих могил моих родителей и был так тих, что даже Фейга, Эстер, Биньямин и другие мертвецы не почувствовали его присутствия. Жан Вальжан мирно щипал сочную траву меж могилами и сгребал своим большим языком лежавшие на памятниках цветы. Но Эфраим не укорял его. Сам он пил из кладбищенской поливалки, ел плоды большой ююбы, которая росла на соседнем холме, и жарил куропаток, которые так и не узнали, кто схватил их — дикая кошка, хорек или ястреб. По ночам он смотрел, как старый сыч, стоящий на кладбищенской ограде, кланяется ему, непрерывно падая ниц, и смотрит на него блюдечками своих сияющих глаз.
На седьмой день, когда мой дядя встал, чтобы идти домой, из тени эвкалиптовой рощи вышел караван Зейтуни, медленно пересек давний след британских зениток и остановился подле источника. Спустя недолгое время маленький огонь заплясал под железными горшками, и приятный запах похлебки и жаркого поднялся тонким дымком, который неторопливо поплыл в сторону Эфраима и вполз в его разорванные ноздри.
Бродячие циркачи ели, обмениваясь громкими возгласами, звуки которых разносились в прозрачном и чистом воздухе. Там был худой фокусник-ассириец в высокой шляпе, заодно исполнявший также обязанности медвежьего дрессировщика. Была арабская гадалка, чьи огромные ягодицы при ходьбе громко шлепали друг о друга, а лифчик позванивал монетами. И еще силач, который ломал ветки для костра двумя пальцами, большим и указательным. Зейтуни отбросил полотнище фургона и вытащил оттуда небольшой деревянный короб размером с ящик для фруктов. Из него, змеино извиваясь, вывернулась мягкая и гибкая резиновая девушка и поползла по земле, точно рогатая гадюка. У Эфраима было феноменально острое зрение. В переливах дрожащего над землей жаркого воздуха он разглядел ее серовато-коричневую поблескивающую кожу, ее бескостное тело, которое то свертывалось, то расплеталось, изгибаясь и скользя по земле, издавая мягкие скрипящие звуки.