Русский роман — страница 65 из 83

41

Через две недели, под покровом ночной темноты и без предупреждения, Зайцер порвал веревку, на которой был привязан, направился к дому Шломо Левина, подошел, поднял копыто, осторожно постучал им в дверь и отступил в сторону. Левин вышел и, увидев огромную тень мула, ринувшуюся на него из темноты, понял, что уже поздно. Наклонив голову, чтобы лучше видеть врага своим единственным глазом, Зайцер оскалил желтые зубы, впился ими в руку Левина и сдавил ее со всей той силой и ненавистью, которая еще оставалась в его старых челюстях. Он сжимал ее до тех пор, пока дряблые бицепсы порвались, хрупкая кость, что под ними, хрустнула, раскрошившись, и жидкая кровь белопиджачных банкиров запузырилась меж осколками и лоскутьями кожи. Левин даже закричать не успел. Он тут же потерял сознание, а Зайцер тихо растворился в ночи и вернулся к своей кормушке и своей смоковнице.

На рассвете Рахель увидела, что мужа нет в постели. Она выбежала во двор и обнаружила, что он лежит на траве, чуть слышно стонет и лицо его позеленело. Ее крики разбудили всю деревню, и Иоси повез раненого в больницу. Сначала подозревали, что в округе появилась новая гиена, но в полдень Авраам пришел в Комитет и признался, что это сделал его мул. Вызвали районного ветеринара, и тот, расследовав дело, распорядился застрелить Зайцера, как того требует закон.

Поднялась суматоха. Авраам, словно обезумев, бросился домой, плача и расшвыривая по дороге комья земли, а когда прибыли полицейский и ветеринар, Зайцера во дворе уже не было. Дядя спрятал его в зарослях возле источника. В то утро я был занят заливкой бетона и установкой памятников на двух новых могилах и только после обеда, вернувшись домой, узнал о том, что произошло. Авраам отказался рассказать, куда он спрятал своего мула, но на следующее утро, когда я пошел к источнику, чтобы побыть наедине, я обнаружил Зайцера там. Его пустая глазница сочилась медленными гнойными слезами.

«Я принесу тебе ячменя», — сказал я ему, но Зайцер был уже в ином мире — шел дорогами старой земли, размышляя о суете жизни и нюхая цветущие растения, даже имени которых никто уже не помнил, а найти их можно было только в альбоме, где моя мать хранила засушенные цветы. Вечером пришел Авраам, чтобы охранять Зайцера от диких зверей и государственных чиновников, но около полуночи он задремал. Зайцер воспользовался случаем и исчез в полях.

Наутро, с восходом солнца, мы уволокли его большое, разрезанное пополам тело с главной дороги. Зайцер знал, что в три часа ночи большой трейлер с молоком проходит здесь из деревни в город, и ждал его на обочине шоссе.

«Он выпрыгнул из темноты и распластался прямо перед колесами, — рассказывал потрясенный Мотик, водитель трейлера. — У меня было двадцать восемь тонн молока в цистерне, и я ничего не мог уже сделать».

Хрупкий и ломкий, истонченный трудом и годами, Зайцер раскололся от удара огромного бампера, как старая глиняная кукла. Следы шин, остатки шерсти и кровавая пыль, обрывки мяса и куски ветхой, шелестящей кожи растянулись на четверть километра. Авраам бегал по дороге и кричал, разгоняя хищно подбиравшихся шакалов.

Через месяц Шломо Левин вернулся из больницы с культей, болтавшейся в пустом рукаве. Никто не поздоровался с ним, потому что покойный Зайцер был «одной из исполинских фигур нашего Рабочего движения», как выразился на вечере памяти в Народном доме Элиезер Либерзон, который специально выбрался для этого из дома престарелых.

Несчастный Левин, которого деревенские насмешники с тех пор называли не иначе как «наш Трумпельдор[166]», уже никогда полностью не оправился. Он тощал и уменьшался, сидел в огороде своей Рахели и грыз одну за другой целые пластины камардина, огромные, как простыни. Его особенно злило, что Зайцер, который и при жизни перехватил у него уважение общественности, теперь, своей смертью, тоже ухитрился его превзойти, похитив у него желанную славу самоубийцы. Лишь Авраам, который с детства помнил доброту дядиных рук и его подарки, да Ури, когда вернулся в деревню, время от времени навещали его.

Когда Левин почувствовал, что его конец приближается тоже, он позвал меня, предложил мне большую сумму денег, которую я тотчас отверг, и попросил, чтобы я похоронил его на «Кладбище пионеров». «С нашим производительным сектором», — с горечью сказал он.

И я согласился. В конце концов, он тоже был из людей Второй алии. На его памятнике сверкает надпись, которую он сам придумал для себя: «Тут лежит Шломо Левин, из Второй алии, покончивший с собой с помощью укуса мула».


Каждую неделю Бускила и наш адвокат Шапира спорили со мной, уговаривая с умом распорядиться доходами от покойников, но я не обращал внимания на их уговоры.

К тому времени Бускила нашел нам агента во Флориде.

«Они все торчат там, — сказал он. — Все еврейские старики. Там у них есть болота, и они ждут, пока солнце их прикончит».

Он купил черный тендер, нарисовал на его дверцах золотыми буквами «Кладбище пионеров» и с большим умением руководил моими делами и мною самим.

«Это никуда не годится — я сижу в конторе, а ты копаешь ямы и поливаешь землю из шланга, — выговаривал он мне. — Ты хозяин, Барух. Давай я найму рабочего для черной работы».

Я объяснил ему, какое значение придают у нас работе на земле и почему деревня возражает против наемного труда. Но Бускила, строго соблюдавший кашрут и субботу, пренебрежительно отмахнулся от принципов мошава.

«Меня это не убеждает. Я тоже верующий, — сказал он. — У всех есть свои мезузы[167] и свои заповеди, а ваши порой хуже наших».

А в другой раз: «Почему бы тебе не съездить разок за границу, отдохнуть, развлечься, познакомиться с девушками? — И полюбопытствовал: — Тебе что, не хватает денег?»

У Бускилы есть дочь, моложе меня. Пухленькая, симпатичная, приятная девушка. Он уже несколько раз намекал, что не прочь нас познакомить.

— Чего вдруг? — краснел я. — Мне хорошо, как есть.

— Я пошлю ее отнести еду старому Пинесу, а ты загляни туда, — предложил он в конце концов напрямую. — Она будет тебе хорошей женой, не то что эти ваши здешние женщины.

— Хватит, Бускила, хватит, — сказал я, чувствуя, что мой лоб собирается сороконожками складок.

— Так жить нехорошо. Ты парень здоровый, тебе нужно жениться.

— Ни в коем случае! — решительно сказал я.

— Если марокканец сватает тебе свою дочь, ты не можешь ему отказать, — предупредил меня Бускила.

— Мне не нравятся девушки, — сказал я.

— Ну, своего сына я тебе предложить не могу, — засмеялся он, но лицо его помрачнело.

Иногда он смотрел на меня, когда я работал, удивляясь силе моего тела и его размерам.

— Ты совсем не похож на своих родственников, — сказал он. — Ты большой, темный, сплошное мясо и волосы и не поддаешься любовной заразе. Твой двоюродный братец, этот жеребец, переспал со всеми девками в деревне, а ты настоящий тихоня.

— Кончай, Бускила, — попросил я. — Не тебе судить, что происходит в нашей семье и в нашей деревне.

— Вам тут всем винтиков не хватает, — продолжал он поддразнивать меня, нащупывая границы моего терпения.

Порой он рассказывал мне о своих первых днях в деревне: «На меня смотрели косо. Как будто все время проверяли. Послали меня работать на очистке лука, чтобы посмотреть, гожусь ли я в почтальоны. Даже Зис считал себя выше меня, потому что его отец-осел, видишь ли, когда-то возил воду. Но потом я дал ему по голове, и он начал вести себя, как человек».

Он наблюдал за людьми с нескрываемым любопытством, быстро углядел все тончайшие ниточки деревенских отношений и то и дело раздражал меня своими афоризмами.

«Человек, который все время сидит в отстойной яме, наверняка чего-то боится».

«Женщина никогда не забывает первый прикоснувшийся к ней палец».

«Хороший дед лучше родного отца. А плохой — так нет его хуже».

«Почему у вас все время — земля, земля, земля? Разве мало того, что мы на ней рождаемся и в нее ложимся? В промежутке можно и отдохнуть».

«У вас, если кто-нибудь в девять лет скажет глупость, его так до могилы и считают дураком. Ставят на нем точку».

Будучи письмоносцем, он навещал каждый дом в нашей деревне и до сих пор помнил, где его угощали холодной водой или фруктами, а где дверь оставалась закрытой и подозрительные взгляды сверлили его через окно. Он был первым, кто понял, что Маргулис и Тоня сошлись снова, а дедушка получает письма из-за границы не только по почте и его сухость продиктована не раздражением или подозрительностью, а печалью и ненавистью. Он знал, что Мешулам регулярно получает не только публикации по истории поселенческого движения, но и коричневые конверты, которые положено было доставлять запечатанными, хотя их содержимое, подмигивая и приплясывая, сверкало глянцем и наготой даже сквозь плотную упаковку. Он посмеивался про себя, принося почту в дом Либерзонов, потому что часть писем, включая те, что якобы приходили из-за границы были посланы Фане самим Либерзоном.

«Он посылает ей свои письма, не указывая отправителя, чтобы сделать ей сюрприз».

42

Отслужив в армии, Иоси остался на сверхсрочную, а Ури вернулся в дом своего дяди и работал там на тяжелых машинах. Поэтому в хозяйстве Миркиных не возникла проблема «сына-продолжателя».

Когда отцы-основатели прибыли в Палестину, объяснил мне Мешулам, они увидели, что владения феллахов раскроены на крохотные лоскутки ножами завещаний, и решили, что в наших деревнях хозяйство будет продолжать только один человек. С самого рождения всех сыновей в семье подвергали долгой проверке, чтобы решить, кто из них будет наследовать отцу. Испытующие глаза родителей, учителей и соседей оценивали первые шаги ребенка во дворе, следили, как наливаются мышцы его спины, проверяли наличие или отсутствие того дара магического прикосновения, которым наделен всякий хороший крестьянин. Уже в десятилетнем возрасте мальчик знал, останется он в деревне или ему придется искать будущее в ином месте.