Тот же пьянящий дух Европы бил нам в голову в СССР, когда мы выбирались в Ригу, Каунас или Таллин, да и в тот же Минск, и во Львов, не говоря про совсем западный Ужгород.
И мы с коллегами стали думать, в каком дупле гнездится этот дух, и, перебрав разные варианты, в итоге оставили те, по которым практически безошибочно можно отделить Европу от Азии, Запад и Востока.
Признак первый: грязь. В Европе неизменно чисто; в Азии неизменно грязно, – ей-ей, это главный индикатор того, какой тип культуры вас окружает. Белоруссия потому и кажется Европой, что вылизана до пылинки, как Голландия или Франция. А вот Москва – это Бангкок, где чисто только на центральных улицах, а шаг в сторону – и ужас. И Петербург – это тоже Азия, несмотря на европейский абрис: сейчас, когда я пишу этот текст, город завален сугробами, по тротуарам не пройти, а по дорогам, в чавкающей каше, движутся вперемешку машины и люди. Бомбей. И то, что в этом Санкт-Бомбее с воплями мигалок расчищают путь местной султанше – сходство лишь усиливает. Нет-нет, что ни говорите, а грязь – первый признак азиатчины. И это знает каждый, кто пересекал на машине границу что с Белорусский, что с Финляндией.
Признак второй: туалеты. Не думаю, что даже самая большая нужда заставит хоть одного российского набоба (и, тем более, набабу) посетить хоть один наш вокзальный туалет. Мамочки миа! На самом депрессивном итальянском полустанке туалет будет чист. А вот на Московском или Ленинградском вокзалах вас будет ждать вонь и дырка в полу, деликатно именуемая «турецким унитазом» (очень точно, ага). А загляните в любой туалет любой российской хоть средней, хоть высшей школы! Вонь, текущие бачки, отсутствие стульчаков и туалетной бумаги. И так всюду – от Волгоградского педагогического университета до Московского государственного на Моховой. И так на любом погранпереходе. В туалете безошибочно определяешь координаты: то ли ты в Европе, в Финляндии, в Валимаа. То ли в Азии, в Ленинградской области, в Торфяновке. Определяешь по виду и запаху. Туалет как идентификатор работает всегда: даже когда вообще не работает.
Признак третий: таксисты . Я был когда-то потрясен видом на аэропорт Барселоны. Наш самолет садился медленно и торжественно. А под крылом лежал гигантский паркинг для черно-желтых такси, откуда тек черно-желтый ручей к терминалу прибытия. Европа – это когда ты прыгаешь на заднее сиденье такси и называешь адрес, а по приезде счетчик показывает стоимость поездки. Азия – это когда у вокзала дяди с усами выкрикивают лишенную смысла фразу «Такси-не-надо-недорого!» Азия – это неизменно договорная цена проезда, и это правило действует что в Москве, что в Стамбуле. А еще Азия – это «левак», выполняющий функцию такси (так, кстати, ведут себя водители-пакистанцы в Лондоне). Это не значит, что «азиатское» такси дешевле. И питерское, и московское стоит столько же или дороже римского и парижского, и сильно дороже нью-йоркского, где оно составляет реальную альтернативу метро.
Итак, такси: если счетчик и маршрут по требованию – ты в Европе. Если крутят цены и устраивают базар – ты в Азии.
Признак четвертый: закрытость от чужих. У меня квартира в центре Петербурга, дом небедный. Но когда я здороваюсь в подъезде с незнакомцами, на меня смотрят странно и отводят глаза. В лучшем случае выдавливают «здрсссь»… В Париже я тоже живу в центре, зато все люди в подъезде расплываются в улыбке: «Бонжур, месье! Са ва? О, вы из аэропорта, как долетели?» Две принципиально разных модели поведения не означают, однако, что парижане воспитанны и доброжелательны, а питерцы – жлобы и хамы. Модели означают, что одно и то же послание («я чужой, но я тебе не опасен!») в Европе и в Азии выражается по-разному. В Европе: «Я не опасен, добро пожаловать на мою территорию!» В Азии: «Я не опасен, я не посягаю на твою территорию!» Если незнакомцы по отношению к вам неприветливы – значит, вы в Азии, и значит, аборигены дают понять, что не будут вмешиваться в вашу личную жизнь.
Признак пятый… Каюсь, мы пятый признак выделить не смогли. Рассчитываем на помощь. Мы ни злить никого не хотим, ни льстить никому не хотим, просто если у тебя перед глазами есть сводная идентификационная таблица – ты никогда не заблудишься.
И в той же Азии легко поймешь, почему, например, Гонконг – европейский город. И легко поймешь, почему в Европе Москва – азиатский.2011
СИЛЬНЫЕ РЫБКИ В РУССКОЙ ВОДЕ
Однажды милая барышня из числа поклонниц Радуловой спросила, как я отношусь к сильным женщинам. Я засмеялся. Наталья Радулова – Антоша Чехонте нашего времени. То же изобилие персонажей; та же невозможность предпочесть один рассказик или одного героя.
Я про Радулову как Чехова всерьез. И Радулова, и Чехов создают мир по принципу аквариума со сказочным изобилием населения, от вида которого разеваешь рот. У Чехова – гимназисты, архиереи, городничие, мужики, ваньки и Ваньки Жуковы, толстые и тонкие. У Радуловой – женщины беременные и разрешившиеся, брошенные, умоляющие, злые, нежные, влюбленные и любовь потерявшие (и снова толстые и тонкие).
«Сильная женщина» в аквариуме жизни – особая рыбка. То есть не просто строгий костюм, взгляд в упор, шофер, 100 граммов «Талискера» перед сном, – а приватизация вообще всего того, что мужчина считает областью применения своей силы. Включая умение жить одному, то есть одной, – если потребуется, выбирая партнера для неодинокой ночи тот же костюм. Или сорт виски. Путем дегустации.
Я не накручиваю, ей-ей: посмотрите, как изменились последние страницы журналов типа «Афиша». Там на излете XX века рекламировали клубы для мужчин, где раздеваются другие мужчины (было внове), потом – клубы для мужчин, где раздеваются женщины (вернулись к истокам), а сейчас чуть не половина объявлений зовет в клубы для женщин, где снова раздеваются мужчины. То есть женщины отплатили той же монетой, и даже перестали париться, что платят.
Но сила сильной женщины не в этом. И даже не в том, что сильные женщины перестали выглядеть гендерным оксюмороном – вроде Коллонтай или Фурцевой – в политике или бизнесе. И даже не в том, что нередко сопутствующее силе одиночество перестали воспринимать как «горькую бабью долю» или феминистский оброк, но – как комфортное бытие, при котором есть место и постоянному мужчину (в виде сына), и непостоянному (когда сын у бабушки).
Настоящая сила сильной женщины в том, что она не единственный общественно одобряемый женский типаж, но – один из множества. То есть женщина добилась того, что любой вариант ее жизни перестал выглядеть исключением или несчастьем, а стал просто вариантом. Вон – маманя-наседка, с целым выводком. Вон – женщина-вамп. Вон – очкасткая модная студентка, вон – разведенная стерва, вон – сумасшедшая ученая, вон – тургеневская барышня, вон – худющая Даша Мороз (похудела дополнительно для фильма), вон – толстущая Марика Тамаш (та, что основала балет «240 тонн»), вон – Литвинова с Земфирой.
Я же говорю: Чехов, Радулова. И это не мужчины сегодня выбирают женщин, это женщины выбирают мужчин. Хотя выбор не сказать, что велик. Потому что русский мужчина – на одно лицо: слабак, силы тратящий на доказательства мужественности, больше всего страшащийся молвы и оттого не великодушный. На женщинах он самоутверждается. Это и у Радуловой: на все ее тысячи женских типов – лишь полтора мужских. И те мечутся между «своей» и «другой», не в силах ни остаться, ни проститься, а если и делают выбор – то в пользу собственной мамочки. Сильной женщины, кстати.
В общем, я бы нашим сильным женщинам памятник воздвиг.
Если бы только, говоря честно, не видел взаимосвязи в России между женской силой и мужским ничтожеством.2011
СУМАСШЕДШИЙ ТРАМВАЙ
Всякая метафора хромает: тем и отличается от парадигмы. Метафора, однако, может стать частью теории и концепции, если используется не в качестве аргумента, но иллюстрации. Я про метафору России.
Этой зимой я несколько раз публично и довольно нервно высказывался о ситуации в Петербурге – город не убирают, дороги ремонтируют под снегом (да-да, прямо в снег кладут асфальт), от падающего с крыш льда гибнут дети, кругом разруха – и попросил петербуржцев присылать конкретные примеры бездействия коммунальных служб.
Результат превзошел ожидания. Я был завален сообщениями (и до сих пор не могу выбраться из-под завалов). Более того: меня стали просить создать антигубернаторскую оппозицию, партию, движение – то есть перейти к практическим действиям. Я к этому совсем не был готов. И стал хорошо понимать Алексея Навального, в котором, после нашумевших постов в ЖЖ, стали видеть не журналиста, работающего с информацией, а политического лидера. Навальный, если помните, даже выиграл (с грандиозным отрывом!) электронные выборы мэра Москвы, издевательски устроенные на сайте «Коммерсанта» – после чего вполне серьезные люди, никак не склонные к постмодернистской иронии, стали видеть в нем будущего президента России. И не электронного.
Не знаю, готов ли к переходу в президенты Навальный, но я менять сегодняшнюю российскую жизнь – пусть и в масштабах одного города, население которого равно населению Финляндии – не готов. Первая причина понятна – никогда вмешательство интеллигенции в реальную политику добром не кончалось: ни в 1905-м, ни в 1917-м (я про февраль, унавозивший почву октябрю), ни в 1991-м. Интеллигент – это вечный критик действительности, но не факт, что из ресторанных критиков получаются хорошие повара. И мы же не просим лабораторию, взявшую кровь на анализ, назначить нам еще и лечение.
Вторая причина не так очевидна. С недавних пор я все больше склоняюсь к мысли, что время изменения страны путем реформ, неважно какой степени радикальности, безвозвратно ушло. Как бы ни возмущались противники Владимира Путина тем, что он создал; как бы ни издевались над неповоротливой и неэффективной вертикалью, как бы ни пугали последствиями углеводородной экономики – путинская модель страны оказалась жизнеспособна, и скорого краха ей не предвидится. Ну, или, если хотите, болезнь зашла так далеко, что бессмысленно обсуждать лекарства, а больному можно позволить все: хоть танцевать, хоть лежать, хоть пить шампанское с утра. Две тесно переплетшиеся идеи – «деньги главное» и «своим можно все, чужим нельзя ничего» – образовали не просто переплетшиеся заросли, но целое лесное хозяйство.