Многочисленные святочные рассказы (те, которые обычно называют традиционными), письменные и особенно устные, действительно нередко содержат в себе элемент «чудесного»/«фантастического» в первом значении. У Лескова лишь в рассказе «Белый орел» можно увидеть трансцендентную основу, но при желании «фантастичность» и этого рассказа можно объяснить психической травмой, которую перенес рассказчик, незаслуженно обвиненный в скоропостижной смерти человека[619]. Лескова интересует не столько трансцендентное само по себе, сколько природа возникновения и проявления чувства трансцендентного как в каждом отдельном человеке, так и в определенном (как правило, достаточно замкнутом) социуме.
Но нельзя представлять Лескова в образе борца с предрассудками и суевериями, как это делали некоторые исследователи, вроде В. Гебель, которая писала: «В святочных рассказах Лесков особенно настойчиво стремился к разоблачению чудесного и мистического, давая подобным явлениям реалистические объяснения»[620]. Вряд ли Лесков ставил перед собой задачи такого «просветительского» характера, тем более что он сам был человеком, явно склонным к мистическим переживаниям, на что не раз указывали мемуаристы: «в глубине души оставался мистиком»[621]; был «мистически весьма несвободный»[622]. Да и сам писатель как в рассказах от своего имени, так и в разговорах и письмах называл эту свою черту: «Я от природы немножко суеверен…» (7, 81); «Я, впрочем, все-таки думаю, что „есть вещи“, очень странные и непонятные, которые иногда называют сверхъестественными…» (7, 5). Однако, несмотря на, может быть, несколько намеренное подчеркивание своего суеверия, Лесков интересуется прежде всего внутренним, психологическим, механизмом суеверия: в каком виде и по каким законам суеверные представления оформляются в сознании людей. Именно в этом интересе, как представляется, и кроются причины того внимания и даже любви, с которыми Лесков относится к рассказам о таинственном и сверхъестественном: «Я <…> всегда с удовольствием слушаю рассказы, в которых есть хотя какое-нибудь место таинственному» (7, 81); «я охотно слушаю такие рассказы» (7, 5); «В том, что „есть вещи, которые не снились мудрецам“, я не сомневаюсь, но как такие вещи кому представляются — это меня чрезвычайно занимало. И в самом деле, субъективность тут достойна большого внимания» [курсив мой. — Е. Д.] (7, 6). Вот эта субъективная сторона (природа возникновения и атмосфера существования представлений о фантастическом) и становится для Лескова предметом исследования в святочных рассказах и ряде статей[623].
Жанр святочного рассказа в процессе становления постепенно принял на себя всю разнообразную сферу трансцендентного. Поэтому и Лесков, отбирая свои произведения для сборника «Святочные рассказы», включил в него те тексты, в которых, по его мнению, содержался некоторый элемент «чудесного»/«фантастического», приурочив их действие к святкам. Изменения, целью которых было придание им «святочного» характера, были внесены в рассказы «Отборное зерно», «Штопальщик», «Дух госпожи Жанлис», «Старый гений», «Маленькая ошибка»[624].
Третье требование, которое, по мнению Лескова, должно быть соблюдено в святочном рассказе, состоит в том, что он должен иметь «какую-нибудь мораль, хоть вроде опровержения вредного предрассудка». Мораль (в значении «нравственное наставление», «поучение»), которая почти всегда содержится в устном святочном рассказе (святочной быличке), состоит обычно в указании на необходимость крепкой веры в Бога и правильного поведения при встрече с «нечистой силой» (как бы руководства к действию): «С тех пор верит крепко»[625]; «и теперь верит крепко, что есть Бог и действует молитва»[626]; «…а под окном послышалось: „Счастливы, что заперли ворота, благословясь!“»[627]; «…подошла печь к двери, но крестная сила в избу ее не пустила»[628].
Заключительные фразы рассказов Лескова также почти всегда содержат в себе прямо или косвенно выраженную «мораль»: «С этого случая <…> всем нам стало возмутительно слышать, если кто-нибудь радовался чьей бы то ни было смерти» («Привидение в Инженерном замке» — 7, 124); «Так, каждый, кто называл Селивана „пугалом“, в гораздо большей мере сам был для него „пугалом“» («Пугало» — 8, 54); «А вот у тебя муж простой души, да истинной; такого надуть невозможно — душа не стерпит! [курсив Н. Л.]» («Жемчужное ожерелье» — 7, 447); «Право, одно его смирение похвалы стоит; а живучести его надо подивиться и за нее Бога прославить» («На краю света» — 5, 517).
Однако Лесков, при всем том, что народный рассказ был для него очень важным явлением, в третьем пункте своего требования ориентируется не столько на него, сколько на святочные повести Диккенса, которые он считал образцом святочного жанра: «Она [святочная форма. — Е. Д.] была возведена в перл в Англии Диккенсом», — писал он Суворину в 1888 году (11, 406). Как было показано выше, святочные повести Диккенса имели большой успех у русского читателя и способствовали созданию в русской словесности новой, не существовавшей ранее, разновидности святочного рассказа — рассказа с рождественскими мотивами. «Мораль» святочных произведений Диккенса содержалась в том нравственном уроке, который получали герои, а вместе с ними и читатель в результате пережитого на святках события. Ряд рассказов и очерков Лескова святочного содержания («Зверь», «Жемчужное ожерелье», «Скрытая теплота», «Пугало») обнаруживают безусловную связь с диккенсовской традицией, целью которой было проповедование идей христианского братства, всепрощения, доброты и милосердия.
Четвертое правило поэтики святочного рассказа состоит, по мнению Лескова, в том, «чтобы он оканчивался непременно весело». Что означает для Лескова «веселый» конец произведения? «Веселый» — противоположный грустному, печальному, трагическому, но при этом не обязательно счастливый (как happy end у Диккенса). Однако в русских святочных рассказах, как устных, так и литературных, трагические концовки едва ли не более часты, чем благополучные (см., например, рассказ Л. А. Мея «На паперти»[629], Ф. Ф. Тютчева «Гаданье в зеркало»[630]; В. Чаушанского «Ночь под Новый год»[631] и многие другие). Многочисленные и самые разнообразные виды смертей наполняют святочные рассказы: герои умирают во время гадания, предсказавшего им смерть, их разрывают на части волки, они замерзают в лесу, тонут в водоемах или умирают от разрыва сердца при виде оживших мертвецов и т. д. и т. п. Самый ординарный народный святочный рассказ обычно кончается расплатой человека за свою неосторожность в общении с «нечистой силой»: «Девочка-то дней через пять умерла, а сестра ее болела шибко»[632]; «А одну так за ребро к потолку подвесили, так ее по утру и нашли»[633]; «…не стало ни девки, ни старицка. Так и сгибла»[634].
Лесков игнорирует группу «трагических» святочных рассказов. Он ориентируется на рассказы с забавным и неожиданным концом. Этот тип святочных текстов также известен как в устной, так и в письменной традициях. Как правило, они связаны с быличками о розыгрышах на святках (псевдобыличками). В финале таких текстов вдруг обнаруживается, что опасность была мнимой и герои оказываются в смешном положении[635]. Неожиданный финал, забавная развязка, потешающая читателей и доставляющая им удовольствие, в святочных рассказах Лескова оказываются наиболее частыми (см.: «Дух госпожи Жанлис», «Жемчужное ожерелье», «Грабеж», «Маленькая ошибка»).
Пятое требование, предъявляемое Лесковым к святочному рассказу, состоит в установке на истинность («он должен быть истинное происшествие [курсив Н. Л.]»). Напомню, что устные святочные истории обычно рассказывают о том, что действительно случилось или воспринимается как случившееся. При этом рассказчики либо повествуют о себе, что повышает достоверность их слов («Один раз жениха-то я выворожила, правду…»[636]), либо ссылаются на сведения, услышанные от родных и знакомых («Мать моя рассказывала…»[637]). Все эти нехитрые приемы верификации хорошо известны: отсылкой на свидетеля и вещественными доказательствами рассказчики добиваются доверия к сообщаемому. Лесков, помимо перечисленных приемов, которыми он также пользуется, атмосферы доверия часто добивается воссозданием достоверной обстановки «святочной» беседы и собственным участием в ней. Всякий раз создается иллюзия действительно услышанного и пережитого автором, хотя, как известно, далеко не всегда это было так. В наибольшей степени соответствующим действительности можно, видимо, считать рассказ «Пугало», носящий мемуарный характер, хотя, конечно, и он был подвергнут значительной беллетризации. «Зверь», в основе которого также лежат детские впечатления, имеет прямо противоположный действительности финал. Сын писателя А. Н. Лесков пишет о прототипе дяди: «О прекрасном духовном преображении его в горячего доброхота в семейных преданиях слышно не было. Умер таким, как и жил»[638]