Русский святочный рассказ. Становление жанра — страница 40 из 93

. В «Путешествии с нигилистом», написанном от лица автора («Случилось провести мне рождественскую ночь в вагоне, и не без приключений» — 7, 125), воссоздается сцена, которую Лесков «выдумал» сам, опираясь на анекдотический рассказ подруги его дочери (история написания этого рассказа изложена Лесковым в очерке «Старинные психопаты» — 7, 449). Несомненно также, что важнейшим способом создания достоверности у Лескова становится «стилистический натурализм» (по выражению Б. М. Эйхенбаума) — та «установка на слово, на интонацию, на голос», которая считается его подлинным открытием в литературе[639].

Таким образом, рассмотрев те пять требований, которые Лесков предъявлял к святочному рассказу, можно прийти к заключению, что его концепция этой разновидности повествовательных текстов возникла на широком фоне, который включал в себя как европейскую, так и русскую (устную и письменную) «святочные» традиции. Однако Лесков вовсе не был сторонником «святочной» формы самой по себе, понимая, что настоящих высот в той или иной форме может достичь лишь истинный мастер. В письме Суворину от 11 декабря 1888 года он пишет:

Форма рождественского рассказа сильно поизносилась. Она была возведена в перл в Англии Диккенсом. У нас не было хороших рождественских рассказов с Гоголя до «Зап<ечатленного> ангела». С «Зап<ечатленного> ангела» они опять пошли в моду и скоро испошлились. Я совсем более не могу писать этой формой (11, 406).

В приведенном высказывании дана краткая история русского святочного/рождественского рассказа: Гоголь — Диккенс (русские переводы его святочных повестей) — Лесков — таков, по мнению писателя, ряд вершинных достижений в этой области литературы. «Не было хороших рождественских рассказов с Гоголя», — пишет Лесков. А до Гоголя были? Имел ли Лесков в виду нечто, написанное в этом жанре до «Ночи перед Рождеством»? Неизвестно. Вполне вероятно, что прозаические «святочные» сюжеты XVIII века (Чулков, И. Новиков) и «святочные» повести 1820–1830‐х годов (В. Панаев, Н. Полевой, Погодин, Марлинский) прошли мимо его внимания.

После вспышки интереса к святочной проблематике в литературе 1820–1830‐х годов к середине XIX века, как было показано выше, действительно наблюдается некоторое ослабление интереса к календарной словесности. Новый взрыв этого интереса в 70‐х годах и отмечает Лесков. Вряд ли, однако, толчком к «святочному буму» мог стать «Запечатленный ангел» (время публикации — 1873 год). Это явление, как говорилось выше, объясняется ростом периодической печати, которая в сильной мере способствовала развитию календарной продукции. Высокой художественной ценности эта литература в массе своей не имела никогда, но она вызвала к жизни святочные шедевры Лескова.

Впервые к жанру святочного рассказа Лесков обращается на тринадцатом году своей творческой биографии. Именно к этому времени (начало 1870‐х годов) святочный рассказ окончательно оформился как жанр и определил свои тематические границы. Тогда же определилась и внешняя, так сказать, функциональная черта этого жанра: он оказался тесно связанным с периодической печатью и только в ней обрел свой подлинный смысл. Лесков же всегда относился к периодике с напряженным вниманием и глубинным интересом. Но его интересовали не столько публикуемые факты сами по себе, сколько характер их трансформации в процессе восприятия и словесного оформления. Именно поэтому он следил и за святочными материалами, в поэтику которых входила установка на подлинность излагаемого (см., например, письмо С. Н. Шубинскому от 26 декабря 1885 года — 11, 306). Лесков прекрасно знал, что собою представляет «рассказец рядового святочного содержания» (11, 256) — то есть тот фон, на котором ему надлежало выступить. Этот фон, состоящий из набора изношенных святочных сюжетов, не игнорируется им, а напротив, широко и виртуозно используется.

Формально каждый святочный рассказ Лескова может быть отнесен к определенному типу святочного сюжета, начиная с простой былички о встрече с «нечистой силой» и кончая описанием чуда, случившегося в рождественскую ночь. Проекция рассказов Лескова на «святочный» фон даст возможность выявить и понять художественный смысл отклонений Лескова от поточной святочной продукции.

Знакомство Лескова с устными народными рассказами о встречах с «нечистой силой» и последствиях этих встреч не подлежит сомнению: еще в детстве, живя и воспитываясь в народной среде, в атмосфере деревенских разговоров, слухов и толков, Лесков освоил мир народных мифологических представлений, что доказывают многие его произведения. Органичные и глубокие знания этого мира он использует в рассказе «Пугало», впервые опубликованном в журнале «Задушевное слово» в 1885 году (см. о нем в письме Лескова Суворину от 9 ноября 1887 года — 11, 357–358[640]). Рассказ написан в форме воспоминаний автора-рассказчика о годах детства, проведенных в деревне, где маленький герой слушает «курсы демонологии» у деревенского мельника Ильи и закрепляет «на практике» полученные в этой области знания в среде крестьянских детей и барской прислуги. Кульминационный эпизод рассказа приурочен к святочной (рождественской) ночи, когда герой-рассказчик, едучи в возке домой на рождественские каникулы вместе с родственницей и дворовыми людьми, попадает в избу Селивана, которого считали в деревне «великим колдуном и разбойником». Описанию ужаса этой ночи предшествует обстоятельное описание многочисленных «бесовских хитростей и проказ» Селивана, которые ему приписала народная молва.

Вынужденный ночлег в доме Селивана был вызван поднявшейся метелью, но и сама метель, равно как и странные аберрации с пространством, воспринимаются героем как результат все тех же злокозненных действий продавшегося «нечистой силе» Селивана. Метель — ординарный «святочный» мотив, в основе которого лежит представление о связи ее с «нечистой силой»: «…зимой опасны проказы чертей во время метели, когда они заставляют путешественников сбиваться с дороги и заводят их в лес»[641]. Этот мотив обычно используется как знак вмешательства в судьбу героев инфернальных сил (о чем уже говорилось в связи с гоголевской «Ночью перед Рождеством») или воздействия неумолимых законов провидения (ср. у Пушкина — «Бесы», «Метель», «Капитанская дочка»).

Ужас ночи, проведенной в доме Селивана, нагнетается кромешной тьмой (Селиван упорно не желает оставить в избе свечу), странным его поведением, чувством удушения, которое испытывает герой-рассказчик в момент пробуждения, и последовавшей вслед за этим борьбой в сенях, которую герой не видит, а только слышит. Странная фантасмагория этой ночи типологически родственна описаниям пережитого и испытанного персонажами как устных, так и литературных святочных рассказов. В создавшейся ситуации как «знающая» ведет себя тетушка (ср. со святочной быличкой: «А вдова-то, видно, была из знающих и нетрусливых»[642]), и именно ей приписывается спасение подвергнутой «страшной» опасности группы людей.

Финал рассказа выдержан в духе диккенсовский традиции всеобщего примирения, дружбы и любви. События рождественской ночи оказались лишь недоразумением, которое объясняется взаимным недоверием и подозрительностью обеих сторон: «Так всегда зло родит другое зло и побеждается только добром, которое, по слову Евангелия, делает око и сердце наше чистыми» (8, 53). В рассказе «Пугало» Лесков показывает, как жизненные ситуации экстраординарного характера, упреждая события, разыгрываются в сознании людей по готовым сюжетам быличек и бывальщин.

С первого взгляда может показаться удивительным тот факт, что и такой непохожий на «Пугало» рассказ, как «Путешествие с нигилистом», строится по аналогичной схеме. Внешним знаком того, что в нем говорится о встрече с «нечистой силой», является эпиграф из «Лесного царя» Гете — «Кто скачет, кто мчится в таинственной мгле?». «Путешествие с нигилистом» относится к типу так называемых «железнодорожных» рассказов, содержащих ряд характерных черт. По моим наблюдениям, первые святочные рассказы этого типа написаны немецким писателем Максом Вебером, которого называли «поэтом железнодорожной жизни». Некоторые из них были опубликованы в русской периодике[643] и вскоре нашли последователей[644]. У Лескова вынужденное пребывание в вагоне («замкнутом» и «чужом» пространстве) случайно и ненадолго сведенных вместе людей приводит к временной сплоченности и единению («компания-то не на век, а на час» — 8, 126) и одновременно с этим — к созданию напряженной атмосферы недоверия и подозрительности («Однако иной если и на час навяжется, то можно его всю жизнь помнить…» — 8, 126). Появление в такой обстановке нового лица вызывает коллективное чувство опасности. В аналогичной ситуации оказываются и персонажи святочных быличек, собравшиеся на коллективные гадания в овине, бане, амбаре или на святочных игрищах в неосвященных избах («опасных», «нечистых», «чужих» пространствах). Иногда «нечистая сила» распознается сразу (по внешнему виду вновь пришедшего, его агрессивности или же по необычному поведению неодушевленных предметов): «вдруг в дверях загородил им дорогу отвратительного вида урод»[645]; «Вдруг стало слышно им, что полуразвалившаяся печь издает какие-то особенные могильные звуки»[646]). В других случаях для распознания «нечистой силы» требуется определенная сноровка и «высшее» знание — ввиду того, что она обладает способностью принимать облик обыкновенных людей: «У них же конски копыты, а в роте огонь! У парней-то!»; «У парней-то сзади хвосты, а у ног копытцы!» — сообщают люди (главным образом дети), наделенные таким знанием