Русский святочный рассказ. Становление жанра — страница 43 из 93

Особенно много календарных текстов встречается в юмористических журналах[679]. Но ни крещенские, ни троицкие, ни купальские рассказы по своему количеству не могут сравниться со святочными.

Единственный праздник, который также вызвал к жизни ежегодные специальные праздничные выпуски периодической печати и породил довольно обширную традицию литературного рассказа, — это Пасха. В этом отношении показательно, что А. С. Хомяков, создавая в 1844 году свое переложение «Рождественской песни в прозе», о котором я уже упоминала, меняет календарную приуроченность диккенсовского текста с Рождества на Пасху. В. А. Кошелев следующим образом объясняет это его решение:

Если Диккенс мог ограничиться утопическим гимном «рождественской сказки», — то Хомяков обязан быть серьезнее и отказываться от английской иронии и заменять иронические пассажи прямой моралью… Пасха, праздник искупления, предрасположена к морали гораздо больше, чем Рождество[680].

Кроме того, переориентация текста с Рождества на Пасху объясняется также и тем особым, отличным от европейского, отношением русского человека к празднику Пасхи, специфику которого впервые отметил Гоголь в очерке «Светлое Воскресение», которым он не случайно завершает «Выбранные места из переписки с друзьями»: «В русском человеке есть особенное участие к празднику Светлого Воскресения». И далее: «Только в одной России празднуется этот день так, как ему следует праздноваться!»[681] Однако, несмотря на то что в России Пасха отмечалась в большей степени, чем Рождество, что она считалась «праздником праздников», русская календарная литература начинается не с пасхальных, а со святочных и рождественских рассказов. Пасхальные же тексты явились производным рождественских[682].

При этом пасхальные рассказы, как правило, разрабатывали те же мотивы, что и рождественские, и не внесли в жанр календарного рассказа ничего существенно нового. Мотив искупительной жертвы, который, казалось бы, должен был стать в них доминирующим, встречается не чаще, чем в рождественских текстах, что свидетельствует о вторичности пасхальных рассказов по отношению к рождественским. Объяснение этого явления, видимо, лежит в том, что рассказы зимнего календарного цикла выросли из традиции фольклорного святочного рассказа, которая, в отличие от пасхальной, была более развитой и широкой. Устные календарные рассказы, приуроченные к Пасхе, тоже встречаются, но несравнимо реже[683]. Да и диапазон их сюжетов не столь разнообразен. Когда же святочный/рождественский рассказ окончательно утвердился как жанр периодической печати, вдруг обнаружилась лакуна в номерах, выходящих к Пасхе, которую издатели и писатели попытались заполнить «пасхальной» словесностью[684]. И все же самостоятельной жанровой разновидности выработать на этом пути не удалось: пасхальные рассказы очень напоминают рождественские, с одной лишь разницей — тема Рождества заменяется в них темой Воскресения. Вторичность пасхальных текстов подтверждается и тем, что они нередко включались в сборники святочных/рождественских рассказов, где печатались вперемешку с последними, как поступил, например, Д. Н. Мамин-Сибиряк, опубликовав в своем сборнике святочных рассказов несколько пасхальных[685].

Стремление удовлетворить читательские вкусы и потребности привело к тому, что издатели стремились дать к празднику соответствующее чтение. Специальные праздничные тексты и ставили своей целью создать, поддержать или сохранить праздничное настроение читателя. В конце века не только увеличивается число святочных текстов, но и окончательно оформляются их жанровые разновидности, что проявилось, в частности, в разнообразии их подзаголовков: наряду с известными уже святочными, рождественскими и новогодними рассказами появляются святочные, рождественские и новогодние очерки, новеллы, истории, были, предания, хроники, сказания, сказки, идиллии, легенды и т. п.

Читая праздничные номера газет и журналов конца века, можно заметить, что различные издания, как будто соревнуясь друг с другом, стремятся предоставить своим читателям к празднику как можно больше качественных и как можно более разнообразных святочных рассказов. Эти усилия привели не только к неслыханному увеличению всего объема этого вида словесности, но и к окончательной выработке и закреплению ее жанровой формы. Я уже говорила о том, что сам термин «святочный рассказ», впервые использованный Н. Полевым, собственно терминологический смысл получил лишь в середине века. Примерно тогда же, по аналогии c Christmas story, начинает использоваться и термин «рождественский рассказ». Изредка встречается еще одно жанровое определение — «новогодний рассказ». Термины эти, как показывает сравнение текстов с разным подзаголовком, вполне взаимозаменимы, и часто текст с преобладающими святочными мотивами называется «рождественским рассказом» и наоборот — текст с доминирующими рождественскими мотивами называется «святочным». Рассказ же, обозначенный как «новогодний», в свою очередь, мог включать в себя семантику и Рождества, и народных святок. Поэтому в данном случае представляется возможным говорить об одном корпусе текстов, который покрывается самым употребительным из всех названных терминов — «святочный рассказ».

Принадлежность текста к жанру святочного рассказа, помимо его приуроченности к зимнему праздничному циклу, определялась набором мотивов, которые, основываясь на семантике народных святок и Рождества, давали порою весьма своеобразные модификации. В каждом рассказе «эксплуатировался» один или несколько мотивов, происхождение и объяснение которых, как правило, не вызывает затруднений.

Так, рассказы, в основе своей ориентированные на святочные былички, более или менее виртуозно использовали мотив «нечистой силы», который получал в текстах конца века разнообразную и порою весьма далекую от народной трактовку. В одних случаях создавался фантастический сюжет, основанный на народных поверьях об активизации на святках инфернальных сил — как, например, в рассказах А. Н. Маслова «Часовой и черт»[686] и Г. П. Данилевского «Бес на вечерницах»[687]. Часто такие фантастические рассказы строились на народных преданиях об инфернальных явлениях, с чем мы уже встречались в рассказах Н. Полевого и Билевича. В других случаях автор таким образом вводил совершенно новый или малоизвестный этнографический и фольклорный материал, что, например, сделал Н. Носилов в рассказе «Цинга», познакомив читателей с верованиями самоедов, живущих на Новой Земле[688]. Любая «чертовщина» оказывалась вполне подходящей темой для святочного текста, и уже от писателя — его фантазии и таланта — зависел успех рассказа. Однако, вопреки распространенному мнению, число русских святочных рассказов конца XIX века с фантастическими инфернальными сюжетами невелико. Чаще всего инфернальному явлению автор находил вполне реалистическое объяснение[689].

Производными от мотива «нечистой силы» стали мотив метели, которой приписывалась в народе «бесовская» сущность[690], и «волчий» мотив. В этом случае «заместителем» инфернальных сил становились разбушевавшаяся природная стихия, способная «завести» человека в «нечистые» места, «заблудить» его, или же волчья стая, угрожающая его жизни. Перелистывая святочные номера иллюстрированных журналов конца века, регулярно встречаешься как с рассказами о преследовании людей волчьей стаей, так и с гравюрами и рисунками на эту тему[691]. Связь «волчьего» мотива со святками, столь рельефно проявившаяся в периодике, обнаруживается в некоторых святочных обрядах[692] и в быличках, приуроченных к зимнему календарному циклу[693]. В рассказах с «волчьим» мотивом и с мотивом метели писатели реализовывали сюжетную схему быличек о столкновении на святках с враждебными человеку силами в «чужом», незнакомом, «опасном» пространстве.

Генетически связанные с быличками о встрече с «нечистой силой» и в той или иной степени отражающие народные верования, святочные рассказы со временем начали широко использовать самые разнообразные сюжеты о сверхъестественных явлениях: все, что не находило объяснения с точки зрения здравого смысла и науки, могло стать предметом изображения в святочном рассказе. Даже в тех случаях, если автор или герой-рассказчик относились к таинственному явлению достаточно скептически, все же встреча с ним обязывала их, по крайней мере, зафиксировать это явление, хотя бы и оставив его необъясненным. Таким образом, тексты о таинственных случаях, предсказаниях, совпадениях, происшествиях постепенно становились не только обычными, но и характерными для святочной литературы. Это рассказы о стуке и треске, топоте шагов и вздохах, которые слышат люди святочными ночами в помещениях, где кто-либо умер насильственной смертью[694], о предсказаниях[695], о явлении/приходе умирающих людей к возлюбленным, родным и друзьям в момент их смерти[696] и тому подобных таинственных явлениях[697]. В эпоху распространившейся моды на спиритизм, магнетизм и духовидство эти мистические течения духовной жизни также попадали в сферу святочной словесности