Степа встрепенулся, схватился было за ложку, но дядя Фаддей стоял уже около него.
— Дай-ка сюда! Э! Да какую опять кривулю выдолбил! Ну что это за ложка? Кто такую купит? И гроша медного никто не даст! — он с сердцем швырнул ложку в угол.
Степа сидел, не поднимая глаз.
— Я, дяденька, думаю, домой пора… обедать… — сказал он робко и потянулся за шапкой.
— То-то, небось, обедать не забудешь, а дело так забытое по часам в коленях валяется! Эх! Эх! Погляжу я, паренек, далеко тебе до покойного батюшки, даром что лицом в него уродился! Тот был прилежный работник, не тебе чета.
Степа стоял у двери и собирался шагнуть за порог, но при последних словах Фаддея вдруг остановился и повернул голову.
— Другое бы дело, дяденька, и я… — сказал он нерешительно.
— Другое! Другое! Все вы так! — рассердился старый Фаддей. — А ты вот это, что в руки-то лезет, делать научись, а другое само придет, когда надо будет. Тоже скажет: другое!
Но Степа не слушал более. Он был уже на улице и, опустив голову, проворно шагал по направлению к дому.
Больно было Степе каждый раз, когда дядя Фаддей вспоминал покойного отца и сравнивал с ним его, Степу. Будто он ленив? Будто дома матери не помогает? Нет, он мать свою любит, он все рад для нее сделать: запречь ли Савраску, съездить в лес за дровами, растопить печь, вымести избу — все это его дело. Он не отказывается, он знает, что теперь, когда нет более отца и когда пришла крайняя бедность, он у ней один помощник и работник… но… но… тут только… и Степа приостановился, — стругать скучно… в душной избе у старого Фаддея сидеть скучно…
Степа встряхнул кудрями, как будто для того, чтобы отогнать невеселые думы, и пошел скорее. Всего одну улочку миновать, а там, за углом, и его изба. Вот он близко, вот повернул за угол и вдруг… остановился как вкопанный. Что случилось? Отчего у их избы такая куча народа? И Кузьминишна, и Федосья, и Алена хромоногая, и молодые бабенки, соседки все слетелись, как хищные птицы на добычу, кричат на перерыв, машут руками и показывают пальцем в ворота.
В два прыжка очутился Степа у ворот, заглянул туда и понял, в чем дело: сарай настежь; на снегу, рядом, — Буренушка. Последняя корова… околела. У него сердце упало. Как это случилось? Когда? Отчего мать сегодня утром ему ничего не сказала? И как теперь жить без молока? И чем кормить Федю, маленького больного братишку? Вопросы толпились у него в голове, а сам он глядел на Буренушку и чуть не плакал.
Жаль Буренушки! Вот четыре года как она живет с ними; маленькой телочкой принес ее отец в дом, и с тех пор сама мать ходит за ней и поит, и кормит…
А что мать? Небось плачет, убивается!
Тихо, робко, как виноватый, поднялся Степа на крыльцо и отворил двери в избу.
Арина сидела на лавке, напротив самой двери, и качала ногой люльку, в которой стонал и метался маленький больной Федя. Она не плакала, только брови ее были сжаты и нога шибче обыкновенного подбрасывала люльку.
Степа поглядел в лицо матери, ничего не сказал и сел рядом.
Прошло несколько минут, а мать все — ни слова. Отчего она молчит? Отчего не плачет? — думал Степа. Ему вдруг захотелось услыхать голос.
— Мамка, я бы печь растопил, — сказал он робко и искоса глянул в лицо матери.
— Пироги печь, что ли, вздумал? — спросила с насмешкой Арина и подняла голову.
Степа замолчал.
Какие пироги! Разве он маленький, разве не понимает, что не до пирогов им теперь, не до праздника! Лишь бы матку разговорить, лишь бы хмуриться перестала.
— Я, мамка, в лес съезжу, — попробовал он снова.
— Ступай себе, — буркнула Арина, встала и наклонилась над люлькой так, что Степе не стало видно ее лица.
Он тоже встал.
— Я пойду запрягу Савраску… дровец что-то мало… Запасти надо, — и он глядел на широкую спину матери и ждал слова, но так и не дождался.
А обыкновенно она очень беспокоится, когда он один ездит в лес, сама кутает его, снаряжает.
Но, видно, сегодня другое на сердце. Степа вышел за дверь, постоял на крыльце, медленно сошел по ступеням, медленно вывел Савраску, впряг дровни и обернулся. Никого!
Он подобрал вожжи и хотел уже тронуться в путь, как вдруг дверь в сени отворилась и на пороге показалась мать.
— В дорогу собрался? — сказала она своим прежним, ласковым голосом и подошла к сыну. — Ну, с Богом, желанный! Да вот, когда закусить захочешь… — она сунула ему в карман краюшку черного хлеба, потом бережно запахнула на нем старый, изношенный зипунишко, сняла с головы платок, окутала ему шею и грудь. — С Богом!
К Степе разом вернулась старая прыть. Он сдвинул набекрень шапку, вскочил с размаху на дровни и лихо покатил по деревне.
— Лови его! Держи, держи! — кричали ребятишки и припустились вдогоню, но Савраска бежала бодрой рысцой, и скоро деревня и ребятишки — все осталось позади.
Стало темнеть, когда Степа с маленьким возом сучьев и полешек выбирался из лесу. Он только хотел повернуть на большую дорогу, как в нескольких шагах от него показалась лихая, красивая тройка.
— Стой! Берегись! — гаркнул кучер, и тройка пронеслась мимо.
Степу с головы до ног обдало снежной пылью; в глазах у него мелькнула шапка и борода кучера, лицо молодой женщины, рядом детское улыбающееся личико, и затем все скрылось. Степа не успел даже снять шапки. А ведь он узнал барыню и маленькую барышню, да и те, кажется, его признали и ему улыбнулись.
Да и как не узнать? Прежде, бывало, каждое воскресенье, каждый праздник бегал он в усадьбу играть с барчатами. Только обедня отойдет, он и поесть как следует не успеет — уж торопится на барский двор. Прибежит, смотрит, а там уже со всех окрестных деревень куча ребятишек собралась, стоят и толкуют о том, в какую игру играть.
«В палочку-украдочку», «в прятки», «в охоту» кричат ребята, кто во что горазд. И пойдет потеха! Убегаются, умучаются, а любо!
Зато как скучно было, когда мать вдруг запретила ходить в усадьбу.
Умер отец — пришла нужда, не стало и новой воскресной рубашки. Степа и в старенькой рад бежать, да мать хмурит брови:
— Бедность свою что ли на людях показывать! Милостыню просить! Не ходи, не надо.
Трудно было Степе сначала. Теперь — ничего, привык. Да и двенадцатый год пошел. Статочное ли дело играть в «палочку-украдочку»?
Степа выбрался на большую дорогу и шел рядом с возом, понуря голову.
Вот и Буренушки не стало, и матка все хмурится! Не до игры и ему самому…
Он загляделся на дорогу, и вдруг: «динь» — звякнуло что-то под копытом у лошади.
— Подкова! — сказал громко Степа и нагнулся поднять блестящую вещицу. Поднял и обомлел: в руках у него не подкова, а большой красивый кошелек, весь будто выплетенный из серебряной проволоки.
Это что же такое? Он попробовал подвинуть колечки, которые с обеих сторон стягивали кошелек, и не мог: руки дрожат, пальцы точно деревянные, не слушаются.
Но вот, наконец, одно колечко сдвинулось, Степа заглянул в кошелек, там блестело много новеньких, хорошеньких серебряных монеток. Он высыпал их на руку и начал считать.
— Раз, два, три… — он досчитал до десяти, сбился и принялся снова. — Двадцать! — сказал наконец. Снял шапку и отер лоб. Непривычная работа считать деньги! И еще так много денег!
Он положил серебро опять в кошелек, задвинул колечко и заглянул в другую половину. Там лежала белая бумажка и гладкое золотое кольцо.
— Тоже деньги, но сколько? — и вдруг он вспомнил мать. Она знает, она скажет! И о чем он только думает? Скорее, скорее к ней! Как она будет рада! Перестанет хмуриться… купит корову… свечку… заживут по-старому…
Степа сунул кошелек в карман, присел сзади на дровни и во всю прыть погнал Савраску домой.
Вот и дом. Но ему некогда распрягать Савраску и сваливать воз. Он вскочил на крыльцо и мигом очутился среди избы:
— Мамка, смотри, что нашел! Это тебе, на, возьми! Теперя корову купим, все купим… — он бросил на стол кошелек.
Арина не вдруг поняла, что случилось. Она не торопясь подошла к столу, открыла кошелек…
— Деньги! Откуда? — спросила она с каким-то испугом. Потом высыпала на стол серебро, развернула бумажку и начала считать. — Двадцать — пять, двадцать — шесть, двадцать — семь… Господи, сколько! — она в бессилии опустила руки. — Откуда?
— Нашел, мамка! Сам нашел! Еду, а меня обгоняет барыня, проехала… вдруг «динь!» Я смотрю… блестит… — торопится рассказывать Степа, а глаза его горели такой радостью и так любовно глядели на мать.
Но та не казалась обрадованной.
— Корову, молока купим? Можно? Много денег? Довольно? Сколько? — забрасывал ее Степа вопросами и от матери бросался к столу, на котором лежал кошелек.
— Оставь, — строго сказала Арина, — чужое, нельзя!
Она дрожащей рукой собрала деньги, спрятала их опять в кошелек, потом подошла к образу, три раза набожно перекрестилась и положила кошелек на полку рядом с иконой.
— Спаси, Господи! — и отвернулась.
— Нельзя? Нельзя? — с испугом закричал Степа. — Отчего нельзя, мама? Ведь я нашел, сам нашел!
— Чужое, барынино, отдать надо, — глухо ответила Арина, не поворачивая лица. — Ступай лошадь распряги, да ужинать будем, — сказала она спустя немного.
Степа вышел, сделал все, что велела мать, вернулся, поужинал, но не сказал ни слова, а когда мать легла отдохнуть на печку — вышел за ворота.
Ночь была морозная, ясная; тысячи звезд горели на небе мягким, ровным блеском и, казалось, с приветом и лаской глядели оттуда на печальное лицо мальчика.
И он, закинув голову, любовался ими: «Вот эта большая… и та… и та… но которая же из них будет рождественская звезда? Как только увидишь ее, надо сейчас же что-нибудь пожелать, тогда наверно исполнится. Так говорят в деревне. Но что пожелать? Вот сегодня не думал, не гадал, а нашел то, что им больше всего надо — деньги, а мать говорит: „Нельзя, чужие“!». И печальное личико стало еще печальнее.
Не один Степа вышел поглядеть на усыпанное звездами небо; соседние рябятишки стояли тут же: и Анюта в длинной маткиной кацавейке с рукавами до полу, и Паланька с большим платком на голове, из-под которого виднелся только маленький вздернутый носик, и Алешка, и Егорка, и Федька, и Васька — все топтались тут же, перешептывались между собой, закидывали головки и искали на небе большой блестящей рождественской звезды.