Русский святочный рассказ. Становление жанра — страница 76 из 93

[843], седыми волосами и длинными же серыми усами.

Учитель этот сидел теперь у рояля, собираясь сыграть что-нибудь в награду ученице, и хотя он часто расточал подобные награды, девочка ими особенно дорожила.

Сегодня, впрочем, когда учитель присел у рояля, она словно отсутствовала, и, видя, что он взял стакан в вызолоченном серебряном подстаканнике и, положив сухарь, с наслаждением чавкая и чмокая беззубым ртом, стал пить чай, она опустила глаза.

Ей невольно вспомнилось все то, что отец, смеясь и дурачась, рассказывал при ней за обедом об ее учителе, об его безманерности и пр., вспомнились и уговариванья матери «перестать», и гримасы старшей гувернантки, и вдруг ей стало больно, стыдно и неловко. За кого только: за отца, за учителя — она не знала. Только было неловко и больно.

— Tout à l’heure[844], Долли, — проговорил вдруг француз, заметив опущенный взгляд своей маленькой ученицы и не понимая причины ее явного смущения. — Сейчас, мое дитя. Чай очень вкусен, когда холодно! Очень вкусен! К несчастью, не все могут иметь вкусный чай, когда им этого хочется. О, нет!

Он вздохнул.

Девочка взглянула на него и тотчас опять задумалась.

В душе ее происходила сложная, ставшая ей понятной лишь впоследствии, внутренняя работа.

— Eh, bien, Dolly, — que faut-il jouer[845], — через минуту окликнул ее учитель.

Он выпил чай, поставил пустой стакан на рояль и, вынув платок, стал обсасывать вымоченные в чае и сливках густые усы и утирать их платком. Щечки девочки снова порозовели.

— Мосье Братьэ, хотите еще чаю? — нерешительно проговорила она, когда француз свернул плат в комочек и сунул его за жилет.

— Хотите? — тверже и громче проговорила она, пристально глядя на старика. — Вы говорите, сегодня холодно?.. Да!..

И, избегая взгляда англичанки, боясь ее немого укора, девочка вдруг быстро подошла к противоположной стене и позвонила.

Мосье Братьэ был, видимо, тронут. Чахоточное жалкое лицо его приняло умиленное и вместе откровенно печальное выражение.

— Ах, mon enfant, mon enfant[846], проговорил он, вздыхая, и вдруг простодушно улыбнулся. — Eh bien, en atendant nous allons jouer[847], — сказал он, и, видя, что девочка смутилась и ножкой стала водить по полу, он ласково погладил ее по длинным распущенным волосам.

— C’est le Carillon, n’est-се pas qu’il faut jouer, n’est-ce pas?[848] — спросил он и, заметив появившуюся на лице девочки улыбку, он переглянулся с англичанкой и прошептал: «J’en étais sûr»[849]. Затем он как-то особенно щелкнул ногтем по крышке рояля и, подняв брови, стал с изумительным мастерством наигрывать пьеску на самых верхних клавишах рояля «pianissimo»[850], подражая музыкальному ящику.

Девочка словно застыла, ножка ее так и осталась приподнятой, но ротик полуоткрылся, глаза засветились, и не то лукавая, не то блаженная улыбка озарила ее личико.

«А каково?.. хорошо?..» — говорил ее взгляд, обращенный на гувернантку. В эту минуту она, видимо, гордилась своим учителем.

Вдруг из передней через запертые двери послышались шум, голоса, тяжелые шаги. Голоса то приближались, то отдалялись, где-то хлопнула дверь, и тотчас чем-то громоздким задели, «смазали» с наружной стороны стену.

— Пора кончать! — прошептала англичанка. — Я боюсь, мистер Бурнашов вернется и будет недоволен, застав нас в зале. Сегодня и так мы опоздали.

— Oh, tout à l’heure[851], — сказал мосье Братьэ, поняв, в чем дело.

Он кончил играть и, с доброй улыбкой поглядывая на девочку, ногтем опять щелкнул по крышке рояля; это значило, что валик в ящике перестал вертеться, и, кривляясь, чтобы вызвать улыбку у ученицы, наклонил корпус и голову к пюпитру.

Девочка, ожидая, что учитель сейчас встанет, действительно улыбнулась, но тотчас же напряженно стала прислушиваться к голосам, кричавшим: «Тише! осторожней!.. вали, вали, вали, левей же забирай…» Но мосье Братьэ не встал. Во всей его фигуре вдруг сказалось тоскливое утомление, тело его как-то безжизненно опустились, лоб уперся в пюпитр, волосы сдвинулись на лицо.

Прошла минута.

Долли вопросительно поглядела на англичанку. Англичанка слегка пожала плечами.

— Мосье Братьэ! А у вас будет сегодня елка? — спросила вдруг девочка, придавая голосу нежную интонацию. — Да?.. А у нас будет, большое-большое дерево… Это его, верно, сейчас пронесли в ту залу. Вы слышали, как по стене оно сделало «шрррр»… Иван мне сказал, дерево громадное, — добавила девочка, обращаясь уже к англичанке и разводя ручонками, чтобы показать, какое, по ее понятиям, должно быть дерево.

— Eh bien, mon enfant, au revoir![852] — сказал вдруг мосье Братьэ, выпрямляясь и движением головы закидывая назад свои длинные прямые волоса. — Non, je suis trop vieux, pour un arbre de Noël, trop vieux[853], — повторил он. — У меня не будет елки.

Долли взглянула на мосье Братьэ. Его слова и интонация его голоса произвели на нее особенное впечатление.

Сердце ее сжалось.

«Без елки, бедный!» — подумала она, и ей тотчас захотелось приласкать, приголубить, обрадовать чем-нибудь старика.

— Eh le thé[854], как же чай-то! Miss Harrison[855]!.. — сказала она, когда учитель, прощаясь, взял ее маленькую ручку и, как взрослой, поднес ее к своим губам.

Молоденькая англичанка, боявшаяся получить замечание от старшей гувернантки, нахмурилась, взглядами стараясь дать понять воспитаннице несвоевременность ее вопросов, но Долли не унималась:

— Отчего он не идет?.. Ведь я позвонила! — говорила она про лакея, волнуясь. — Отчего?..

— О, теперь слишком поздно, дитя мое, — проговорил мосье Братьэ, кротко улыбаясь. — В другой раз, моя девочка, в другой раз!

Долли замолчала, будто соображая что-то запутанное, и, ухватившись обеими руками за огромную, костлявую, тяжелую руку прощавшегося француза, стала переводить глаза с него на англичанку и опять на него.

— Так у вас правда не будет сегодня елки? — проговорила она, наконец, задумчиво. — Правда?.. Ну так вот что… Приходите к нам, на нашу елку. Мама будет рада, я знаю… И приходите пораньше, прямо к обеду. У нас большой будет обед сегодня. Много гостей.

Долли не договорила. На ее лице выразился ужас, и стыд, и смущение. Яркая краска залила ей лоб, щеки, уши. Она умоляюще взглянула на англичанку, как бы ища помощи и поддержки, но на лице гувернантки она увидела тот же испуг, удивление и смущение.

— Oh, mon enfant, je vous remercie[856], — продолжал он, красиво картавя.

Но девочка уже не слушала его.

Она вырвала у него руку и, потупившись, стояла, отвернувшись от него.

В душе ей было до боли досадно за вырвавшиеся у нее слова и за то, что «он» принял приглашение; ей хотелось плакать, и вместе с тем ее невольно радовало, что она доставила мосье Братьэ удовольствие.

II

— О Долли, Долли, что вы сделали! — произнесла мисс Гаррисон, как только мосье Братьэ вышел за дверь, и с жестом отчаяния подняла обе руки и прижала их к вискам. Долли молчала… Она сама понимала отлично, «что» она сделала.

— Пойдемте к мамá. Ей надо покаяться; только и остается!.. А то, что будет!.. Вы знаете, у папá сегодня званый обед, знаете, кого ждут (мисс Гаррисон назвала высокопоставленного гостя), — а вы!.. Ах, да как вам вообще пришло в голову приглашать кого-нибудь без позволения?.. Я стояла, слушала вас и просто ушам своим не верила… Ах, и мне за вас достанется…

Долли, пунцовая, сконфуженная, не шевелилась, не произносила ни слова.

— Пойдемте! — проговорила наконец мисс Гаррисон. — Вы сами должны будете покаяться мамá, сами все расскажете… Я не могу…

Англичанка взяла за руку девочку и повела через длинный ряд парадных комнат в жилые.

— Миссис Бурнашов, это мы, позволите войти? — через несколько минут вкрадчиво проговорила она, подойдя к запертой двери, переглядываясь с Долли и стуча в дверь.

— Войдите! — послышался в ответ женский голос.

Мисс Гаррисон отворила дверь и ввела девочку в будуар.

В будуаре, на низком шелковом кресле-раковине сидела молодая женщина перед небольшим «несгораемым ящиком», поставленным на столике, и с серьезным лицом вынимала из этого ящика большие и маленькие футляры, раскрывала их и рассматривала парюры.

— Что случилось? — ласково спросила она, держа в левой вытянутой руке голубой футляр с жемчужным убором и переводя глаза с убора на вошедших и особенно на девочку. — О, Долли, неужели ты сегодня напроказничала? Неужели, девочка моя? — и в голосе ее зазвучало такое неподдельное огорчение и такая нежность, такая любовь, что сердце Долли еще более сжалось.

— Говорите, говорите же! — прошептала ободряюще мисс Гаррисон. — Вы должны сами рассказать! — и мисс Гаррисон, взяв Долли за плечи, подвела ее к матери; но Долли хотела говорить и не могла. Язык ей не повиновался.

— Что случилось? — уже с тревогой переспросила мать, и лицо ее, как у всех нервных людей, сразу изменилось. Она покраснела и тотчас же побледнела.

— Мама… Я… — начала Долли, но силы ей изменили.

Она бросилась к матери, обвила ее шею руками и прильнула мокрым лицом к ее плечу.

Рассказывать пришлось мисс Гаррисон.

— А-а-а-а! — испуганно прошептала Екатерина Николаевна, когда англичанка кончила. — Как же ты это?! А- а!.. Папа знает?.. Нет!.. Но Братьэ, верно, понял, что это приглашение в счет не идет? — продолжала Екатерина Николаевна, обращаясь уже исключительно к гувернантке. — Вы ему сказали, кто у нас сегодня будет?.. Нет, отчего?.. надо было сказать!..