Масоедов стал слушать внимательнее.
— Стыдно признаться, — продолжала старуха, — окаянная и до сих пор не забыла его. Как услышала она это, что вы его признали, сначала и испугалась, а после пообсудила, да и говорит: «Может быть, и подлинно живет там у вас в Б. Ксенофонт, но только вовек этого не доказать вашему Митрофану Александровичу. Одна я только, — говорит, — могла бы так уличить его, что он сейчас бы признался, но я этого, — говорит, — никогда не сделаю, хоть режь меня».
Масоедов встрепенулся.
— Не хвались, — говорю я ей, — наш барин в силе и богатстве; за что примется, всегда на своем поставит. «Нет, — отвечает, — поздно. Было бы годков десяток назад, а теперь всяк его за вахмистра признает». И начала она меня в подробности расспрашивать, как живет этот вахмистр и за какого человека его все считают. «Дура, — говорит, — я, что не вышла за него замуж», — сказала Христина, после того как я рассказала ей, что от людей слышала. «Как так?» — спрашиваю ее. «Молчите, — говорит, — маменька. Я виделась с ним… Когда он брал в Петербурге чистую отставку[50]и там явился к начальству и повидался с товарищами, он заезжал сюда, в Москву, и разыскал меня. Я тогда овдовела. Он хотел, чтобы я повенчалась и поехала с ним, да я побоялась, а потом и по сей день сожалею. Коротаю свой век так, что ни Богу свеча, ни черту кочерга. Чего было опасаться, когда этот Пархоменко умер? Ксенофонт говорил, что он встретился с ним в дороге и тот продал ему свой паспорт».
— Ведьма ты старая! — закричал Масоедов, едва удерживавший себя все время, чтобы не прервать рассказа старухи. — Как же ты смела молчать все это время, когда честь моя и, быть может, жизнь висела на волоске?
— Бо-я-лась.
— Больше ты ничего не можешь сказать?
— Все рассказала, как перед истинным Богом.
— Может быть, еще тебе что говорила Христина?
— Верьте моей старости. ничего.
— Говори скорее: где живет твоя дочь? — спросил Масоедов, нетерпеливо подбегая к письменному столу и схватывая записную книжку.
Старуха повторила подробный адрес. Масоедов записал.
— Послушай, — обратился он к Демьяновне, — если ты мне сказала правду, я озолочу тебя и твою дочь. Нет! — Масоедов заскрежетал зубами.
Не успела старуха доползти к своей комнате, занимаемой ею в нижнем этаже, как во всем господском доме и в обширном дворе поднялась страшная суматоха. Все забегали и засуетились.
Двор осветился фонарями и наполнился людьми и говором. Послышался звон засовов и скрип и стук растворявшихся сарайных дверей: из одних стали суетливо выдвигать экипажи, из других лошадей. Раздавались крики: «Живей, скорее, тюлень, куда глядишь» и т. п.
И Митрофан Александрович Масоедов уехал в Москву.
Глава тринадцатая
Двухэтажный каменный дом Пархоменко принадлежал к числу лучших зданий в городе Б. В нижнем этаже были лавки, бакалейная и шорная[51], верхний — составлял помещение для хозяев. Оттуда из окон виднелись роскошные цветы и раздавалось чириканье канареек, висевших в клетках.
День был праздничный, и Степан Максимович приготовлялся со своей молодой женою в собор к обедне. Он оделся в новую черную суконную пару. От напомаженной головы его, бакенбард и залихватских усов несло запахом Мусатова[52]; шейный шелковый платок был тщательно повязан франтовским бантом; вычищенные сапоги блестели, манишка на груди была безукоризненно бела, золотая часовая цепочка и кольцо горели как жар. Степан Максимович имел очень торжественный вид.
Жена его была видная молодая женщина, брюнетка, с чертами лица, схожими с Христиной Кирсановной, во дни ее молодости; она также расфрантилась в голубое шелковое платье, в черную мантилью[53] и в гранатного цвета гарнитуровый платок[54] на голове с кокетливо распущенными концами и алмазным перстнем посредине, где находился узел.
Чета была совершенно готова отправиться в путь, но ее задержало чисто семейное дело: маленький сынишка Пархоменко Ксенофонт захотел есть и молодая женщина принуждена была покормить его грудью. Ребенок имел черные кудрявые волосы, унаследованные от матери, и голубые глаза — от отца.
— Я пойду пока загляну в лавку, — заметил Пархоменко своей жене, — а ты, когда будешь готова, зайдешь за мной.
С этими словами Степан Максимович взял в руки свой картуз и направился было к выходу, как в дверях он столкнулся с местным полицейским квартальным надзирателем[55].
— Наше нижайшее Степану Максимовичу, — приветствовал он его.
— А, здравствуйте, Иван Михайлович. Что скажете нового?…
— Ничего-с, все старое. Пришел просить вас, пожалуйте в полицию.
— Чего?
— К допросу.
— По какому делу?
— Да все по масоедовскому. Настоятельно требует, чтобы привели вас, и в сопровождении полицейских служителей.
— Вот, Господи! — вскликнул Пархоменко. — Да когда же будет этому конец? Долго ли он еще будет мучить меня? Когда это, Господи, в Петербурге избавят меня от этого Пилата? Подавал военному министру, теперь подам самому государю.
— Истинно, наказание Господь Бог на вас посылает, — заметил, вздохнув, квартальный.
— Сами посудите, Иван Михайлович: в праздник не допускает в церковь пойти с женою Богу помолиться как подобает христианину?! И чего это господин городничий слушает его? Ведь всем известно: сумасшедший, одно слово.
— Городничий и то не хотел. Так куда — и слушать не хочет. Говорит — сильные доказательства имею, и просит допросить во временном отделении в последний раз.
— Да уж слышали эту музыку, — возразил Пархоменко. — Не угодно ли, Иван Михайлович, водочки?
— Разве наскоро… А то, знаете, ждут, приказано привести немедленно.
— Успеют. Лиза, — обратился Пархоменко к жене, — распорядись-ка. Знаешь, Иван Михайловичу бальзамовки.
— Насчет полицейских солдат, — сказал, выпивши водки, квартальный успокаивающим тоном, — вы не беспокойтесь. Чтобы сраму-то не было никакого, они пойдут так себе, стороною, сзади.
— Благодарю вас. Кажется, довольно и того срама, что по его милости безвинно столько времени в остроге высидел. Как-то придется отвечать.
— Да. По головке не погладят.
— Ну, на дорожку, да, делать нечего, и пойдемте. Ты ступай в церковь одна, — сказал Пархоменко жене, прощаясь с нею, — может быть, к концу обедни и я подойду.
— Приходи скорее, — печально попросила та.
Муж пожал плечами.
Пархоменко вошел в залу Б-ской городской полиции с довольно спокойным лицом, низко поклонился присутствующим и остановился вблизи порога. Сзади его поместились два полицейских солдата.
За большим широким столом, крытым красным сукном с золотою мишурною бахромою и кистями по бокам, обставленным креслами с кожаными подушками, восседали уездный судья, городничий, исправник[56], стряпчий[57] и полковник Масоедов. За другим маленьким столом, крытым зеленым сукном, сидел письмоводитель полиции и скрипел пером.
— Полковник хочет еще допросить тебя, — обратился судья к Пархоменко, — чтобы удостовериться, действительно ли ты его человек Ксенофонт Долгополов или то лицо, за которое себя выдаешь, то есть отставной гусарский вахмистр Степан Максимов Пархоменко.
— Я уже докладывал, — отвечал подсудимый, — что тотчас по прибытии моем в Петропавловку, в 1836 году, я явился с билетом к господину бывшему капитан-исправнику Муровцеву и тогда же предъявил свой вид, кто я такой…
— Следовательно, — прервал Масоедов, — ты все-таки упорно стоишь на своем, что ты не мой человек, не Долгополов, а какой-то Пархоменко?
— Точно так-с, ваше высокородие.
Лицо Митрофана Александровича было сумрачно, сурово и болезненно. Он сидел в своем кресле, не подымая глаз и неподвижно устремив их на какую-то точку на столе. При возражениях Пархоменко в глазах его вспыхивал огонь, затем взор делался безжизненным.
— Мне кажется, — сказал он Пархоменко, о чем-то раздумывая, — после сегодняшнего дня я более допрашивать тебя не буду. Ты очень необдуманно поступил, зная мой характер, что не сознался мне с первого раза. Я, быть может, и простил бы тебя. Мне хочется только доказать, что я не ошибаюсь. Ты довел и себя до гибели, и меня. Но, — оборвал он свою речь решительным тоном, — говори: сознаешься, что ты Ксенофонт Долгополов? Спрашиваю тебя в последний раз!
— Никак нет-с. Изволите ошибаться. Самое лучшее, изволили бы давно представить меня в Петербург, там и сослуживцы мои, и командиры есть живые. Я сам послал уже об этом прошение к господину военному министру, буду жаловаться государю.
— Знаю, брат, знаю, — закричал на него Масоедов, вскакивая с кресел и грозя пальцем, — что ты прекрасно все подделал. умеешь концы хоронить, но. помни! Не все. Ты думаешь, что у меня нет доказательств, что ты Долгополов? Врешь. Господа! — обратился он к присутствующим. — Потрудитесь прочесть билет Пархоменко об отставке. Обратите особенное внимание на описание его примет. Ведь он был солдат! Теперь, дружок, разденься и покажи нам свой бок, бугор и ящерку! А это что? — спросил Масоедов, поднося к самому лицу Пархоменко старый исписанный лист почтовой бумаги.
— Выдала! — вскричал Пархоменко и прибавил, зашатавшись на своем месте. — Да, я — Ксенофонт Долгополов, их человек.
— Снимите с него показание, — повелительно произнес Масоедов.
— А где же Пархоменко? — спросил стряпчий.
— Я убил его… В озере, в Петропавловском лесу…
Произнеся эти слова, Долгополов грянулся в обмороке на пол.
По приведении его в чувство он был закован и отведен в острог, а на другой день с него было снято полное показание, в котором он во всем сознался.