— Ты неправильно меня понял, — строгим голосом экскурсовода отвечала Тамара Сергеевна. — Самб по себе море не банально. Оно прекрасно. Но когда художник рабски слепо переносит его красоты на холст, избавляя себя от акта творчества, получается не произведение искусства, а пакость. До чего же хорош свежий окорок или только что выловленный и порубленный на куски лосось! Но изобрази это с фотографической точностью на полотне — и получится тривьялитэ.
— Три чего? — не вмиг понял Выкрутасов, хотя был довольно образованным человеком.
— Пошлость по-французски, — пояснила носительница донаполеоновских лилий.
Она смотрела на него в упор и до сих пор не видела, что он не пионервожатый Минька, ставший ее первым мужчиной в пионерлагере «Артек» тридцать лет тому назад. Немудрено, она бросилась в вихрь рассуждений об искусстве и видела в Выкрутасове уже не человека, а некую абстракцию, некое округленное вожатово. Выкрутасов понял, что не стоит ее спасать из этого вихря.
— Но в море можно искупаться, окорок съесть, лосося посолить, пожарить и тоже съесть, а что делать с супрематическим лососем? — реалистично возразил он.
— Ха-ха-ха! — рассмеялась Тамара Сергеевна нервно. — Как же ты, оказывается, общераспространен! Не обижайся, милый, но в тебе говорит сейчас вандайменшенал мен.
— Кто во мне говорит? — снова обиделся Выкрутасов.
— Человек одномерного пространства, — пояснила любительница супрематизма.
— Ну спасибо! Не ожидал таких слов, когда шел сюда все эти тридцать лет! — воскликнул Дмитрий Емельянович.
— Сердится! Лев! Тигр! — бросилась его обнимать Тамара. — Обожаю! — Она сняла очки и бросила их на пол, в мягкий ворс ковра. — Глупый мой, вожатушка мой! Если бы ты знал, что такое для меня эта картина Малевича! Ведь это же мы с тобой.
— Где?
— На картине Казимира Севериновича. Черное кругово — это моя душа, иззебренная красным треугольником твоей души. Это также и наши тела, вошедшие одно в другое в любовном порыве. Ведь ты же иззебрил меня тогда! И сегодня иззебрил. Понимаешь ты это, дурачок мой?
Она стала покрывать поцелуями его лицо, но увы, супрематические рассуждения не истребили из ее рта запах, разве что только иззебрили его. У Дмитрия Емельяновича в самой сердцевине желудка зажглась какая-то острая боль.
— Почему же ты морщишься? — спросила она, отшатываясь.
— Прости, в животе вдруг почему-то заболело.
Она хмыкнула обиженно, отвернулась, наткнувшись на столь нестерпимую приземленность вожатушки, и снова надела очки:
— Пойду принесу тебе суперэффективное средство от живота.
В животе у Выкрутасова жгло не на шутку, и он зло подумал: «Сейчас, чего доброго, вместо лекарства притащит какую-нибудь абстракцию!» Но Тамара Сергеевна не пошла на принцип и выдала приземленному Лжеминьке полосатую пилюлю. Проглотив ее, Дмитрий Емельянович откинулся к подушкам и стал претерпевать боль.
— Давно это у тебя? — спросила Тамара.
— Впервые. Честное слово, — прокряхтел мученик.
— А ты вообще часто болеешь?
— За всю жизнь ни разу ничем не болел.
— Так бывает. Ты тридцать лет шел ко мне и крепился в ожидании встречи, а теперь расслабился, и вот…
— Это ты очень мудро заметила, — не лукавя, восхитился таким объяснением Выкрутасов.
— Минька, а ты кем всю жизнь работал? Кто ты по профессии? — задала очередной роковой вопрос Франция.
Тут Дмитрия Емельяновича почему-то задело особенно сильно, и он выпалил как из пушки:
— Футболист!
— Кто-кто-о-о?! — выпучила глаза Тамара Сергеевна, будто Выкрутасов назвался медвежатником или сутенером.
— Разве ты не видела меня по телевизору? — пожал плечами Дмитрий Емельянович.
— Да я вообще ни разу в жизни не смотрела футбол.
— Парадокс! — хмыкнул Выкрутасов. — А ведь ты, тоскуя обо мне, могла очень часто наблюдать за моей игрой. Ведь я играл не только в чемпионатах страны, но был определен как лучший игрок сборной СССР на чемпионате мира в Мексике в восемьдесят шестом году.
— Увы, — горько улыбнулась она, — всю жизнь меня окружали люди нормальные, не интересующиеся футболом.
— Какой это был чемпионат! — мечтательно закатил глаза Дмитрий Емельянович, вспоминая Мексику двенадцатилетней давности, куда ему удалось попасть. Тогда политинформаторы еще были в цене. — Первый матч мы играли против Венгрии и разгромили венгритосов, отделали их, как Бог черепаху. Шесть — ноль, только представь себе!
— Это большой счет? Я в этом ни бельмеса. Помню только, у Дуанье есть картина «Футбол».
— У тебя все из картин состоит, а у меня из живой жизни, — с долей презрения сказал Дмитрий Емельянович. — Шесть — ноль, это разгромнейший счет. На чемпионатах мира он случался только дважды — во Франции в тридцать восьмом, когда венгры выиграли у сборной Вест-Индии, и в нашем случае. А крупнее только Уругвай — Боливия в пятидесятом, восемь — ноль.
— Тогда понятно! — засмеялась Тамара Сергеевна.
— Что тебе может быть понятно! Картина! Таких картин еще не написано, — бушевал Выкрутасов. — Я каждый гол посвящал тебе. А ты даже не знала о том, что я — великий Футболист. В матче против Бельгии я забил три гола и всякий раз кричал в телеобъективы: «Да здравствует Тамара!» Если бы судья не подсуживал тогда сборной красных дьяволов, фиг бы эти бельгийцы нас обули. В четвертьфинале мы бы играли с испанцами и, может быть, только в полуфинале проиграли бы аргентинцам…
— История не терпит сослагательного наклонения, — робко поставила свой штампик госпожа Ромодановская.
— Это верно, — горестно вздохнул Выкрутасов. — На том мексиканском чемпионате меня включили в символическую сборную мира. Как сейчас помню: Шумахер, двое-трое бразильяшек, Платини, соответственно — Марадона, без этого никакая вода не святится. Линекер, Кулеманс, еще кто-то из французишек и я.
— С ума сойти! Про Марадону я слышала, а про тебя — нет. Я вижу, у тебя прошел животик?
— Спасибо, ты спасла меня… Но я так огорчен твоим полным равнодушием.
— Теперь я понимаю, что мне всю жизнь надо было заниматься не искусствоведением, а футболоведением, — иронично заметила Тамара. Ее ирония не осталась незамеченной, и Выкрутасов с вызовом объявил:
— Да, футбол — это высшее достижение человеческого гения. Выше искусства, выше музыки и литературы. В одном матче можно увидеть столько картин, сколько ни один художник не напишет за всю жизнь, а какие сюжеты рождаются на футбольном поле, какие интриги! Лев Толстой сложил бы свое писательское оружие и сказал: «Это я не в состоянии описать!»
— Куда ему! — снова фыркнула Тамара. — Да, вожатушка, тридцать лет не прошли даром, они разметали нас с тобой в разные стороны. Вот я смотрю на тебя и не могу понять, ты это или не ты. Как же ты изменился! Ведь ты тогда, кажется, учился в университете, чуть ли не на истфаке… И вот… Как же это случилось с тобой? Каким ветром тебя занесло в футбол?
— Ураганным! — воскликнул Дмитрий Емельянович воодушевленно. — Однажды под ноги попал футбольный мяч, я сделал два-три паса, и все вокруг меня перевернулось.
— Я же помню, что в «Артеке» ты не играл в это мячепинание.
— Ты еще скажи — мячеиспускание, — пошутил Выкрутасов.
— Да, так даже лучше, — засмеялась Ромодановская.
— Нисколько не лучше! Футбол — мое божество, а ты надсмехаешься. Ты, которой я посвящал каждый свой триумф!
— Прости! — вдруг опомнилась Тамара и кинулась на шею лжефутболисту. — Я глупая! Обожаю тебя! Только тебя люблю, а этого молодого негодяя я сама застрелю.
— Сама… — презрительно отстраняя ее от себя, усмехнулся Дмитрий Емельянович. Ему вдруг шибануло в нос какое-то запоздалое шампанское. — Где там твой пистолет? Я сейчас отправлюсь и пристрелю его. В два счета. Когда я забивал третий гол бельгийцам, мне гораздо больше было жаль ихнего вратаря, чем это ничтожество. Я прострелю ему башку без сожаления.
— Секундочку! — воскликнула Тамара, убежала в другую комнату и вскоре возвратилась оттуда с пистолетом, бросила его на кровать перед Выкрутасовым. Он взял оружие, с уважением разглядел надпись на корпусе: «PIETRO BERETTA GARDONE V. Т. CAL. 9 PARABELLUM» и спросил:
— Заряжен?
— Полный магазин, — ответила Тамара. — Пятнадцать патронов. Предохранитель слева сбоку.
— Без вас вижу.
— Помнишь, как ты лихо стрелял в «Артеке»?
— Я и сейчас не дам промаха.
— А ну сбей вон ту вазу.
— Не стоит.
— Сбей, она копеечная!
— Тем более. Какой-то скромный труженик создавал ее…
— Какой ты стал нудный, Минька! Эх ты, футболяга! А сейчас-то, надеюсь, уже не играешь? Или еще носишься по полю с мячиком?
— Теперь я на тренерской работе. Между прочим, в свое время сам Лев Иванович Яшин открыл мне тайну одного клада.
— Клада? Это уже поинтересней, чем голы венгритосам. Что за клад? Ценный?
— Неизмеримо ценный! Но он закопан не в земле, а в сердце нашего народа русского, — с дрожью в голосе произнес Дмитрий Емельянович, и вдруг до самых пяток охватило его величие тайны Льва Яшина.
— Го-осподи, я-то и впрямь подумала — клад! — рассмеялась Тамара Сергеевна. — Можешь мне поверить, в сердце народа русского давным-давно все копано-перекопано, как в гробнице Тутанхамона, и все сокровища и клады извлечены и распроданы. Меня рвет, когда я слышу: «народ-богоносец», «загадочная русская душа»… Тьфу! Носимся со своим дурацким балетом, а не задумываемся, что во все времена истории лучше всех танцевали рабы и рабыни.
— Футбол выше балета, — зациклился на своем Дмитрий Емельянович.
— Так и вашего брата-футболягу покупают и продают, перекупают и перепродают, как крепостных рабов, — ударила в самое больное место Ромодановская, и Выкрутасов спросил:
— У тебя в роду, часом, не было крепостников-помещиков?
— Именно, что были самые что ни на есть крепостники, — с гордыней отвечала Тамара Сергеевна. — И я этим восторгаюсь.
— А у меня в роду были крепостные крестьяне, и я этим горжусь, — стукнул себя в грудь кулаком Дмитрий Емельянович.