— Ну я же и не швыряю тебя за борт! — отшучивался Ардалион.
— Я принимаю дар! — воскликнул Выкрутасов.
— Второй наглец выискался! — фыркнула Зоя Густавовна, но не отстранилась от Выкрутасова, а напротив того — прижалась еще крепче. Самое время было посвятить ее в тайны мирового футбольного заговора и революционной идеи тычизма.
— Зоя, — сказал он ей в самое ухо. — Я хочу ознакомить тебя с моим манифестом. Прямо сейчас. Он у меня в каюте.
— Я готова. Идем, — строго ответила госпожа Лотарь.
Они отправились на «Добрый молодец». Дмитрий Емельянович, надо сказать, и впрямь собирался прочесть свое позавчерашнее творение, но так уж устроены мужчины и женщины, что когда представители сильной половины человечества имеют в виду один манифест, представительницы прекрасной половины подразумевают совсем другой. Причем в большинстве случаев иносказанием пользуются мужчины, но только не в данном эпизоде из жизни Дмитрия Выкрутасова, когда Зоя Густавовна повела себя следующим образом: для начала она прихватила из своей каюты переносной музыкальный центр, который подключила в каюте Дмитрия Емельяновича и довольно громко поставила известную симфоническую картину, открывающую третье действие оперы Вагнера «Валькирия». Затем, предваряя слушанье выкрутасовского манифеста, она стала носиться по комнате, изображая всех одновременно дев-воительниц, летящих над горами и возглашающих: «Хо-йо-то-хо!» При этом девы зачем-то сбрасывали с себя одежды и быстро оказались нагими, дабы приступить к обработке поверженных воинов, коих, как нетрудно догадаться, олицетворял собой Дмитрий Емельянович. Словом, неожиданная увертюра к чтению манифеста изрядно затянулась. Но Дмитрий Емельянович вовсе не роптал на подобное завихрение. Ардалион Иванович не наврал по поводу Зои, и весь остаток дня каюта Выкрутасова на теплоходе «Добрый молодец» без устали предавалась Вагнеру. Симфонические картины сменяли одна другую, за «Полетом валькирий» последовал форшпиль из «Нюрнбергских мейстерзингеров», потом — увертюра к «Тангейзеру», оканчивающаяся оргией в гроте Венеры, потом — тема Священного Грааля из «Летучего голландца» и так далее. Выкрутасов не успевал удивляться выдумкам поволжской немки, а в минуты затиший предметом его изумлений было количество женщин, вброшенных в его жизнь ураганом за последние четверо суток.
В полночь они ходили купаться в нагревшихся за день водах Волги, было темно и безлунно, на берегу дотлевал костер и шатались чьи-то тени, потом появился Игорь Эммануилович и попросил вернуться на теплоход, ибо «Добрый молодец» наконец покидал тихую плесовскую пристань.
Вернувшись в каюту, приступили к чтению манифеста, но уже в первоначальном значении. То есть тихо плыл теплоход, почти тихо лилась из магнитофона музыка «Золота Рейна», валькирия сидела в кровати, завернутая в простыню, а вождь тычизма сидел супротив нее на стуле и читал вслух. Он читал своим красивым и хорошо поставленным голосом, как некогда читал политинформации в зачарованной тишине, ибо не было в советском спорте более талантливого политинформатора, чем Выкрутасов. Зоя Густавовна слушала его внимательно, постепенно наполняясь благоговением и лишь изредка позволяя себе реплики: «Сашара называет их англо-сексами», «Дас ист фантастиш!», «Да-да, знаменитые элефантен-фридхоф», «Неужели человеческая голова?», «Ах, какое сочное слово — «тыч-ч-ч»!», «Пронзать пространство ворот…», «Да-да, ураганно». Когда на высокой ноте Дмитрий Емельянович закончил чтение, Зоя Густавовна приземлилась у него на коленях, обвила руками его шею и воскликнула:
— Ну почему мне так везет на гениев!
Она осыпала его лицо поцелуями. Выкрутасов ощущал себя воином, взятым в Валгаллу, освещенную сиянием мечей.
— Какой слог, какое одухотворение! — продолжала восторгаться госпожа Лотарь. — Я столько пережила, слушая тебя, мой викинг, что теперь падаю и засыпаю. Неси меня в постель.
Нести далеко не надо было — только переместиться вместе с нею со стула в кровать. Погасив лампу, Дмитрий Емельянович прятал лицо в груди у восторженной валькирии и бормотал счастливо:
— Только ты могла оценить меня, только ты!
А она, засыпая, ворошила его волосы и шептала:
— Кто же, кроме меня, мой Зигфрид, оценит тебя! Ты — мой тыч. Боже, какое слово! Тыч-ч-ч-ч!..
Глава десятаяБЕЛОБОЛИЗМ
Как я забил четыре гола в матче с датчанами? Сам не знаю. В меня вселился кто-то наглый и уверенный в себе. Он-то и забивал. Не я.
— Видела б ты меня, Рая! — счастливо шепнул Дмитрий Емельянович, потягиваясь утром в своей каюте на теплоходе. Он не очень давно проснулся, прослушал вместе с Зоей Густавовной пару симфонических картин из Вагнера и теперь внимал, как она плещется в душе, а сам лежал с книжкой Александра Вздугина в руках. Книга была открыта на статье с убийственным названием «Литература как явление онкологическое».
— Почитаем Сашару, — дал себе толчок к чтению Выкрутасов и стал углубляться в текст: «Поскольку в предыдущей статье мы рассмотрели Пушкина как опасную и заразную болезнь, сам Сварог велит нам теперь перейти к рассмотрению всей литературы в том же аспекте и поставить жесткий и точный диагноз. По аналогии с Пушкиным как с жертвой гангренозной метаморфозы языка можно рассмотреть творчество любого литератора. Издыхающий Чехов, захлебывающийся в сперме чахоточного маразма, осатанелый Толстой, люто ненавидящий человечество и при этом, словно назло себе, активно занимающийся детопроизводством. Да кто угодно! Это всегда болезненность, патогенный маладизм, альтерация, мортальность. Само рождение литературы есть акт незаконного перехода границы между сакральностью законов, царящих в этносе, и десакральностью законов, пользуемых в демосе, и далее — прямая дорога в беззаконие охлоса. Литература, подобно саркоме, поначалу заявляет о себе в виде легкого недомогания, затем — постоянной усталости, потом появляется опухоль, вызывающая боль (у Герцена: «Мы не врачи, мы — боль»), а когда по всему телу распространяются метастазы, лечить уже поздно. Назовите мне хоть одного писателя, принесшего пользу своему народу. Безобиднейший Гомер через множество веков выдал государственную тайну местонахождения Трои, а обрусевший немец Шлиман сумел воспользоваться этим предательством и раскопал то, что должно было до Страшного суда таиться в земле. Шизофреник Данте опозорил итальянцев, материализовав Инферно, выпустив наружу зловещие силы будущего инфернационала, гомосек Шекспир в своих тлетворных сонетах легализовал однополую любовь, а уж чего наломал и наворочал в своих, с позволения сказать, трагедиях, об этом не стоит и говорить — каждый здравомыслящий человек знает им истинную цену. Не станем ворошить экскрементальную кучу русской литературы, где что ни явление, то гоголь и магоголь. Забегая вперед, сразу заметим, что писатели должны дать ответ за свои злодеяния перед народом: в обществе будущего, крепускулы которого уже наступили и мы их наблюдаем уже сегодня, в этом обществе всеобщего белоболизма никаких писателей не предвидится. Их будут сажать в исправительные заведения, а особо злостных уничтожать физически, вырезать, как гангрену. Это будет общество нормативной парадигмы, и никаких так называемых «художественных произведений» оно не потерпит. Священный футурум, даже в его нынешнем, крепускулярном состоянии…»
На этом крепускулярном состоянии Дмитрий Емельянович и сломался, ему стало страшно. С парадигмами Вздугина его манифесту трудновато будет тягаться. Как бы этот Сашара не осрамил его, не выставил на всеобщее посмешище.
— Ну как? — спросила Зоя Густавовна, выходя из душа в одной из выкрутасовских сорочек и с головой, обмотанной полотенцем. Она тотчас прибавила звук в магнитофоне: — О, о! Обожаю этот марш Нибелунгов.
В каюте воцарилось нечто полунацистское. Вообще, этот Вагнер сильно попахивал баркашовцами и Русским национальным единством.
— Никогда в жизни не читывал ничего подобного по силе духа, — пощелкал ногтем по книге Вздугина Дмитрий Емельянович. — Какая независимость и натиск! Он — настоящий тычист. Мы с ним споемся.
— Да, Сашара — это пир духа, — мечтательно глядя в окно, вздохнула Зоя Густавовна. — Вы с ним — ровня. Ты изобрел великолепное слово «тычист». Ведь в нем одновременно звучит — «ты чист», гениально! Какое счастье, что мы встретились. А Ардалион-то хорош! «Дарю!» — говорит. Наглая морда!
В дверь каюты постучались, затем раздался голос Игоря Эммануиловича:
— Господин Выкрутасов! Можете мне открыть?
— Одну минуту!
Дмитрий Емельянович наспех оделся в шорты и чистую футболку, на сей раз бело-красную, спартаковскую, он уже заранее приготовил ее как наиболее подходящую для знакомства с вождями белогвардейско-большевистской партии. Осторожно открыв дверь, змеей выскользнул из каюты и встал нос к носу с Игорем Эммануиловичем:
— Что случилось?
— Во-первых, с добрым утром. Во-вторых, скоро подплываем к Нижнему. В-третьих, обнаружилась тревожная пропажа вчерашнего устроителя пикника и его подруги. Вы, кажется, вчера с ними крутились. Не знаете, где они?
— Где он, я не знаю, а она, — Дмитрий Емельянович сделал выразительные глаза и указательно боднул затылком дверь у себя за спиной.
— Понятно. Уже легче, — вздохнул Игорь Эммануилович. — Должно быть, вторая пропащая душа тоже где-то пригнездилась. Спасибо.
— Стойте! — окликнул его Выкрутасов, когда тот уже двинулся по коридору. — Вы вчера футбол смотрели?
— Смотрел.
— Ну как там испанцы с болгарцами сыграли?
— Мрак абсурда, — отвечал Игорь Эммануилович. — Испанцы бились, как львы, заколотили болгароидам шесть банок, и все напрасно. Одновременно шел матч Парагвай — Нигерия, в котором парагвайцы выигрывали три — один. То есть при любом счете здесь испанцы не проходят в одну восьмую финала. Зря забивали, и вот парадокс: матч окончен, испанцы, забившие шесть голов, плачут, а болгары, позорно продувшие, уходят с поля, нагло ухмыляясь.