В XVIII в. к каламбурам прибегали уже почти все писатели, но употребительность каламбуров была еще невелика—даже у таких признанных мастеров острого слова, как Фонвизин и Крылов (см. [Ходакова 1969]).
В России расцвет каламбура падает на XIX в., особенно на вторую его половину. Одни лишь анекдоты и каламбуры о носе столь многочисленны, что академик
В. В. Виноградов говорит о «пестром букете носологической литературы первой половины XIX в., где «мелькали перед глазами читателя носы отрезанные, запеченные, неожиданно исчезающие и вновь появляющиеся»; «...по разным жанрам блуждают “носологические” мотивы, утопая в каламбурах» [Виноградов 1976: 10—18]. Часть каламбуров и анекдотов о носе внесены в живописный альманах «Картины света» на 1836 г. «Как ни неприятно быть иногда с носом, но все-таки сноснее, нежели быть совсем без носа»,—читаем мы здесь. В. В. Виноградов обращает внимание на то, что одна из ранних (1822—23 гг.) «пакостей» А С. Пушкина примыкает сюда:
Лечись—иль быть тебе Панглоссом,
Ты жертва вредной красоты —
И то-то, братец, будешь с носом,
Когда без носа будешь ты.
Казалось бы, после бурного расцвета носология должна была пережить период упадка. Ничего подобного! Вешают нос, водят за нос, оставляют с носом на протяжении всего XIX в. И даже в XX веке такой замечательный юморист, как Аркадий Аверченко, отдает дань носологии. Вот несколько примеров из его повестей:
—Не такой она человек, чтобы водить за руку. Она за нос водит («Шутка Мецената»).
—Я, господа, поднимаю этот стакан за людей, которые не вешают носа!
— За что ж его вешать? (...) Это было бы жестоко. Мой нос, во всяком случае, этого не заслуживает (Подходцев и двое других, I, III).
Разумеется, история русского каламбура к носологии не сводится, для нее характерно тематическое богатство и разнообразие. Признанный король каламбура Д. Минаев, как известно, «даже к финским скалам бурым обращался с каламбуром» (кстати, каламбурные возможности словосочетания с каламбуром этим далеко не исчерпываются: уже в XIX в. здесь был обнаружен малоэстетичный «сдвиг» скалом бурым).
Важное место каламбур занимает в творчестве А Пушкина, Н. Лескова, В. Буренина, М. Салтыкова-Щедрина, поэтов «Искры», А Чехова.
XX век—«серебряный век русской литературы» — выводит целую плеяду талантливых юмористов. Достаточно указать А Аверченко, Тэффи, О. Оршера (О. Л. Д’Ор), О. Дымова и других юмористов, группирующихся вокруг журналов «Сатирикон» и «Новый Сатирикон», в которых каламбур — частый и желанный гость (а точнее — веселый хозяин).
После октябрьского переворота, в эпоху «героических свершений» каламбур оказывается не удел. В интересном исследовании советского каламбура А. А Щербина отмечает, что некоторые советские литературоведы (напр., В. Фролов) относились к каламбуру пренебрежительно, склонны были отождествлять каламбур с «пустым зубоскальством», «комикованием», «мелким острословием» [Фролов 1952]. Однако этот вид языковой шутки не жалуют и некоторые исследователи, не зараженные социалистической идеологией,— за его доступность, за «примитивность» его техники. 3. Фрейд считает каламбур самой многочисленной и «самой дешевой» группой острот [Фрейд 1925: 59]. В книге Ю. Карабчиевского «Воскресение Маяковского» (ее правильнее было бы назвать «Погребение Маяковского») достается не только Маяковскому, но и каламбуру: «каламбурное остроумие в самом своем принципе механистично и потому, как правило, неглубоко и не живет долее текущего момента» (с. 83). Чарлз Лэм писал: «Каламбур — это пистолет, из которого выстрелили у самого вашего уха; слуха вы лишитесь — но не разума» (впрочем, он же отмечал: Каламбур-—материя благородная. Чем он хуже сонета?—Лучше (Суета сует)).
Не жалуют каламбур и некоторые писатели. Так, Наталья Ильина в автобиографическом (точнее, биографическом) рассказе «Реформатский» пишет: Каламбурный юмор всегда мне казался юмором уровня невысокого, и я рада была услышать однажды от А Т. Твардовского такие слова.‘Каламбур годится для домашнего употребления, для застолья, не больше!”»
Михаил Булгаков против каламбура, насколько нам известно, не высказывался, однако пользовался им редко и с большой осторожностью. Показательна такая деталь. В первоначальной редакции романа «Мастер и Маргарита» появление в ресторане «У Грибоедова» Ивана Безродного, потрясенного смертью Берлиоза, описывается следующим образом:
Лицо приятное, мясистое, лицо в огромных очках, в чертой фальшивой оправе, бритое и сытое, участливо появилось у Иванушкина лица (...)
— Товарищ Безродный—заговорилолицо юбилейным голосом (...)
— Ты—заговорил Иван и стукнул зубами—понимаешь, что Берлиоза убил инженер! Или нет? Понимаешь, арамей?
— Товарищ Безродный! Помилуйте — ответило лицо.
— Нет, не помилую—тихо ответил Иван и, размахнувшись широко, ударил лицо по морде («Черный маг»).
В окончательной редакции романа каламбурная окраска последней фразы существенно смягчена:«..ударил участливое лицо по уху» (Гл. 5).
Как же примирить приведенные отрицательные оценки каламбура (их число можно было бы увеличить) с тем фактом, что каламбуром не брезговали такие взыскательные художники, как А Пушкин, О. Мандельштам, В. Маяковский, В. Набоков, Андрей Белый (последний, правда, со свойственной ему непоследовательностью бросает в «Начале века»: «...каламбур характерен для мозгов мещан»).
Критики каламбура не принимают во внимание одно важное обстоятельство, на наш взгляд полностью каламбур реабилитирующее. Каламбур, как, пожалуй, никакой другой вид языковой шутки, весьма неоднороден по качеству. Это — оборотная сторона доступности каламбура. Он, казалось бы, «лежит на поверхности». База для него — множество омонимичных и многозначных слов и поистине неисчерпаемое богатство слов и словосочетаний, сходных по звучанию, но до каламбура тут еще очень далеко. Это лишь заготовки для каламбура, грубые камни, нуждающиеся в шлифовке и в хорошей оправе. Хороший каламбур — это, как мы пытались показать выше, большое искусство.
И вполне естественно, что каламбур занимает заметное место в творчестве многих российских писателей — в первую очередь, В. Маяковского, В. Шкваркина, И. Ильфа и Е. Петрова, Н. Глазкова. Удачны многие каламбурные миниатюры Эмиля Кроткого, Ф. Кривина, А Кнышева. Охотно используют каламбур для создания комического эффекта также М. Исаковский, В. Высоцкий, Б. Заходер, Ю. Ким и другие авторы. Весьма активно используется он в газетной речи (так, в статьях современного журналиста Б. Бронштейна каламбур — постоянный и удачно используемый прием). А что уж говорить о фольклоре! Большинство анекдотов (будь то анекдот политический, анекдот о Штирлице или о поручике Ржевском) имеет «каламбурную закваску».
Каламбур живет.
Остановимся на одном, частном, но достаточно интересном виде невольного каламбура. Это каламбуры и недопонимания («коммуникативные неудачи»), вызванные различиями в речи городского и сельского населения.
Предки мои с обеих сторон - и со стороны отца (Санниковы), и со стороны матери (Лагуновы) - крестьяне прикамской, Пермской губернии. «Гонимые ветрами социалистических перемен», бежали они, бросив земли, дома, хозяйство (легко ли было?), в ближайший город - Воткинск. Трудно пришлось моим родичам на новом месте, в непривычной городской обстановке. И чуть ли не самое трудное для новых горожан - языковой барьер. И сколько тут было недопониманий, довольно смешных, а иногда и печальных (и смех, и слезы)!
Говорили все мои родичи на пермском диалекте северновеликорусского наречия русского языка и унаследовали все основные признаки этого наречия. Они известны: оканье, г-смычное, стяжение в глагольных формах (делат, читат вм. делает, читает), употребление согласуемых постпозитивных частиц (в литературном языке: село-то, дом-то, изба-то, руки-то, у нас: село-то, дом-от, изба-та, в избу-ту,руки-тё), удвоеннное твердое ш на месте мягкого щ (Игигио штука попалася - «Еще щука попалась») и т. д.
Конечно, были в речи старших моих родственников и некоторые различия (наш большой «клан» объединял выходцев из разных районов Прикамья): кто-то цокал (цисто вм. чисто'), кто-то чокал (курича вм. курица). Говорящие и сами замечали, обыгрывали эти различия. Даже в частушках это отразилось:
Милка, но, милка, чо?
Милка, чокаешь почо?
А я девчоика-северяночка,
Почокаю - дак чо?
Ну, а дядя Ваня у нас - особь статья, он сокал (Куриса снесла Аисо; Скажи кури-се, а она всейулисё) и смягчал заднеязычные г и к(Ванькя истопил баньюо).
Но, конечно, все исправно окали.
Я не собираюсь описывать особенности пермского говора северного наречия (см. о них, например: «Русская диалектология» под ред. П. С. Кузнецова. М., 1973).
То, что говоры испытывали (и испытывают) интенсивное воздействие литературного языка и многие диалектные черты (в первую очередь - резкие) постепенно отмирают, особенно в речи деревенских жителей, переселившихся в город, - тоже известно. Моя цель предельно скромна: мне хотелось бы просто привести несколько картинок моего детства, иллюстрирующих этот процесс, показать, как бывшие крестьяне и их дети чувствуют себя в непривычной городской языковой среде и пытаются к ней приспособиться и какие забавные ситуации и недоразумения могут при этом возникать.
Неприятное чувство, что мои родные и сам я в чем-то (в манере поведения, в разговоре) хуже (именно - хуже!) коренных горожан-воткинцев, пришло ко мне довольно рано. Помню разговор соседки с мамой о моем брате Гере (Григории): «Что это вы, Ефросинья Николаевна, так некрасиво сына зовете, как собаку: “Герко! Герко!”». Я думал, что мама возразит, а она, обычно такая уверенная, обиженно поджала губы: «Ну,