Когда он пришёл в себя, бой уже заканчивался. Оба БТРа полыхали, и огонь уже подбирался к самоходке:
— Борисыч! Борисыч! — заорал Николай. — Нону уводи!!!
Он бы и сам кинулся уводить столь драгоценную технику, но долго было бежать, да и не достало бы книжных знаний, чтобы сообразить, как с этой техникой сладить. А Борисыч — с любой техникой «на «ты»».
Дед мгновенно смекнул, что к чему, и уже через несколько мгновений, самоходка дала задний ход, отодвигаясь из опасной зоны.
Обойдя обгорелую Ниву, Николай остановился перед телами четырёх убитых нацгвардейцев. Первых убитых им людей. Пусть врагов, но всё-таки людей. В бою, стреляя по ним, он не чувствовал ничего, кроме желания — уничтожить. Ибо иначе уничтожат они. Но теперь, после боя, тяжело было смотреть на них. Были ли они идейными нацистами или же просто призывниками? Где-то у них тоже остались семьи, матери, дети…
Николай перекрестился и, переходя от тела к телу, стал каждому из убитых закрывать глаза, читая молитвы.
— Фартовый, ты чего делаешь-то? Долбанулся окончательно уже, что ли? — раздался прямо над ухом голос Тарусы. — Давай живо, сваливаем отсюда, а то ещё какая-нибудь тварь наедет!
— Погоди, Олег, хоть это враги, а тоже люди. Тоже по-человечески надо.
— Может, ещё панихиду отслужишь и прикопаешь их?!
— Это было бы правильно, но на это времени у нас нет, — тихо отозвался остывший от недавнего боевого задора Николай. — Но глаза убитым надо закрыть и… простить их…
— Ты точно псих! Полный! — заключил Таруса.
— Возможно, — не стал спорить Николай. — Но зачем ты тогда последовал моему плану сегодня? Ты ведь командир нашего отряда, мог отказаться.
— На хрена ж отказываться, если план дельный? Ты лучше скажи, как это ты так влёт сориентировался? Ты ж не воевал, почитай, ни дня!
— Это правда, — согласился Николай. — Зато очень много читал о войне. Практика, конечно, важнее теории, но иногда и теория бывает полезна.
— Теоретик, — усмехнулся Олег. — А ведь ты, видать, и впрямь заговорённый! Смотри-ка, цел и невредим. Одно слово — Фартовый!
— Просто укры — мазилы и воевать не умеют, — отозвался Николай, выпрямляясь.
— Эй, ребятки! Сколько вас ждать, мать вашу?! Ну, быстро на броню! Наши, небось, уже помощи заждались! — крикнул Дед.
— Вот, ещё один командир! — улыбнулся Таруса. — Но и он прав! Айда! До наших позиций тут уже недалече! А наш трофей для них куда как кстати будет! Насыплем укропам перцу под хвост! Аллахакбарнем по самое «не могу»!
Глава 10.
Зевнули орудия, руша
Мосты трехдюймовым дождем.
Я крикнул товарищу: "Слушай,
Давай за Россию умрем".
В седле подымаясь как знамя,
Он просто ответил: "Умру".
Лилось пулеметное пламя,
Посвистывая на ветру.
И чувствуя, нежности сколько
Таили скупые слова,
Я только подумал, я только
Заплакал от мысли: Москва…[4]
Когда он читал эти строфы, голос его по-мальчишески звенел, а глаза светились огнём. Он много чего читал в этот вечер, хмелея от высокого слова за неимением чего-либо более крепкого. Это был его вечер, его день. Он был героем, которого чествовали все — даже хмурый Курган-Каркуша. Его фотографии уже облетели интернет, фрагмент сюжета о нём, снятого Курамшиным и Агнией мелькнул в федеральных новостях, его блог ломился от комментариев друзей и врагов… Даже Ленка расцеловала его в обе щёки, чем немало рассердила Каркушу, но в такой день ему пришлось примириться.
Конечно, чествовали и Олега, и Деда, и других бойцов, но всё-таки в первую голову Фартового, ибо простосердечный Таруса сразу заявил, что без него никогда бы не провернули они своего лихого налёта, а, значит, столь вовремя прибывшая Нона не раздолбала бы вхлам «осиное гнездо», спровоцировав у противника массовый приступ диареи, а противник, в свою очередь, имел бы все шансы прорвать передовую линию.
— Ничего-ничего, — шептал Курган на ухо Роберту, — придёт день, и меня так чествовать будут!
— Для этого надо быть фартовым! Вон, гляди, ни одной царапины!
— Просто укры — мазилы…
— А я думаю — просто Бог есть. Иначе мы бы сегодня из того окопа не вылезли.
— Просто свезло!
— Ты считаешь?
— А то!
— Тьфу ты! Сколько раз просил: оставь ты это своё «а то!» Ассоциации нехорошие! А судить можешь, как хочешь — фортуна ли, Бог ли… А только мы все сегодня живы наперекор логике.
— Ничего, у них снарядов хватит — закопать всех нас ещё раз десять… — буркнул Каркуша, хмуря смешную конопатую физиономию.
— Да ну тебя к ядрёной бабушке, — беззлобно буркнул Роберт. — Завистлив ты, брат, как погляжу! А завистливые и злые люди знаешь, в кого превращаются? В укров!
Гоготнули рядом слышавшие шутку бойцы. Усмехнулся и Курган, махнул рукой:
— Ладно, проехали!
Вечер необычно тихим выдался для последних огневых недель. Нанеся несколько беспорядочных ударов по Предместью, раздосадованные очередной неудачей укры унялись. Тишина, впрочем, не слишком радовала Роберта. Тишина возвращает мысли, память… А вместе с памятью — боль. Конечно, она не уходит и в боях, но притупляется, не теснит грудь так немилосердно. Теперь же рвала она сердце стальными когтями, не давая разделить общее веселье, этот столь редкий привал, «пикник на поле боя»…
За проведённые на фронте недели Роберт так и не разрешил те мучительные вопросы, которые не позволяли ему остаться в Одессе. Ясна была цель на текущий момент: отстоять, отомстить, победить… И воли для этого было не занимать — её питала ненависть, умножавшаяся с каждым днём, с каждым погибшим товарищем. Но что же дальше? Ведь как-то, чем-то надо жить… А душа, точно сгоревшая в Доме Профсоюзов, не знала — как и чем. И теперь, едва закрыв глаза, видел перед собой Роберт полыхающее здание, гибнущих людей, Юру и Иру… И сестру, её последний взгляд… И мать… Есть люди, которым по душе военное ремесло — такие, как Сапёр, Профессор. Роберт не относился к ним. Но война стала его жизнью, потому что только постоянный риск, постоянное ощущение близости смерти, дарящее облегчение, встроенность в строгую военную дисциплину давали ему силы. Вне этого — пустота…
Сегодня, оказавшись погребённым под слоем земли, он впервые испугался. Страшно быть похороненным заживо! И вслед затем, вновь увидев солнце, вдохнув жаркий летний воздух, ощутил давно забытое и ещё очень смутное чувство — радость жизни. Радость видеть небо над головой, слышать голоса друзей, говорить, ходить, действовать… А ещё он впервые почувствовал, что Бог всё-таки есть. Он ещё не верил вполне, но уже искал этой веры и застенчиво, таясь от других, попросил Профессора написать ему несколько молитв. Тот написал и подарил карманное Евангелие…
Семья Роберта всегда была далека от религии. Отец его происходил из семьи «старых большевиков». Роберт хорошо помнил, как ругался дед, когда в начале 90-х стали восстанавливать храмы. Для старика это было «плевком на все наши достижения». Отец, конечно, был далёк от большевистского задора родителя — ему просто не было ни малейшего дела до религии, и на верующих он всегда смотрел снисходительно, как мудрый человек на несмышлёнышей. Само собой, из всех партий семья Роберта поддерживала только коммунистическую. Он, впрочем, едва выйдя из-под материнской опеки, вовсе перестал участвовать в выборах, считая себя слишком трезвомысленным человеком, чтобы строить из себя дурачка, ставя крестики в бюллетенях…
Рационалист до мозга костей, он с одинаковой снисходительностью посматривал на всех «верующих»: церковников, партийцев или же поклонников какого-либо иного культа. Вера казалась ему слабостью человеческой натуры, не умеющей быть самодостаточной…
Однако, такая иррациональная штука, как война, способна разбить вдребезги любые рациональные построения и при этом словно отворить люк глубокого колодца, позволив душе увидеть Небо. А увидев его, приходит желание, во что бы то ни стало, уцепиться хоть за краешек его, не потерять.
Рушился мир — внутренний, внешний. И одолевали сомнения — а удастся ли выстроить иной? Глядя на умирающий Город, падало сердце в бездну неверия. Вот, и журналисты приехавшие не порадовали — рассказали, что в Городе уже нет воды и практически нет электричества. Восстановить подачу нет никакой возможности, ибо ремонтные бригады не могут работать из-за постоянных бомбёжек. Одна из них так и погибла — при исполнении. А потому воды нет. Воду берегут. Её черпают из городских фонтанов, её раскупили в магазинах, её набирают во все ёмкости, когда скупая природа всё-таки посылает дождь. Вода в городском бассейне зацвела и дурно пахнет, и её теперь можно использовать только для хознужд. В гостинице журналисты для нужд личной гигиены использовали боржоми — оно ещё было… А ведь вокруг Города столько озёр! В это время года на их пляжах всегда было много народа, а теперь никого, потому что мины рвутся и там…
— …В городах, ураганами смятых,
В пепелищах разрушенных сел
Столько сил, столько всходов богатых,
Столько тайной я жизни нашел.
И такой неустанною верой
Обожгла меня пленная Русь,
Что я к Вашей унылости серой
Никогда, никогда не склонюсь!
Эх, когда бы этакую веру иметь! А он ведь верит, этот московский «белогвардеец», в чужие строки-заветы, что читает с таким вдохновением. Верит! Даже лицо его, обычно строгое, сосредоточенное — как ясно теперь. Даже взгляд другой…
— …Мы пойдем! Мы придем и увидим
Белый день. Мы полюбим, простим
Все, что горестно мы ненавидим,
Все, что в мертвой улыбке храним…[5]
Твои бы, в смысле поэта этого, слова — да Богу в уши… Тягостно было Роберту со своими мрачными думами среди общего торжества изображать бодрость и безунывность. От этого ещё тяжелее делалось. Хотя как будто бы не ему одному? Вон и Профессор печален и задумчив. Он, правда, весёлостью и вообще не отличался. Улыбка — нечастая гостья на его сухощавом лице аскета. Но обычно он куда более разговорчив. Могли бы с Фартовым «парный конферанс» устроить… Нет, молчит, смотрит куда-то в сторону и лишь изредка из вежливости улыбается печальной улыбкой чьей-то шутке, изредка роняет фразу-другую, вспоминая что-то из своего боевого опыта.