Глава 12.
— Жену с дочерью я отправил в Крым, а Славку — нет… Тася умоляла, чтоб отправил. Семнадцать лет мальчику, музыкант, отличник… И со слезами, и с руганью просила, а я упёрся. Чтобы мой сын дезертиром был? Да никогда! Я офицер, я Афган прошёл… А он — здоровый лоб! И чтоб за мамкин подол прятался, когда другие воюют? Мой сын труса праздновать не будет! Да Славка и сам воевать рвался! Моя кровь… Я его мужиком воспитывал, хотя мать тому и препятствовала. Но я вырастил! Понимаете? Вырастил! И гордился им, когда он сам матери сказал, что в Крым не поедет. А теперь его нет. Славки — н е т! Я живой, а он… Зачем я живой, а не он? Тася ещё не знает… Я не знаю, как ей сказать. Для неё Славка — всё. Она сказала, что, если с ним что-то случится, то это я буду убийцей нашего сына…
— Ваш сын погиб героем.
— Да. Но ведь он не хотел быть героем… Он хотел быть музыкантом, а я не дал.
— Вы не виноваты. И он, и вы сделали то, что должны были. Вы защищали свою землю, справедливость!
— А в итоге у меня не осталось ничего. Сын погиб, а жена не простит никогда. Славкой я горжусь… Но… Может быть, лучше бы было, чтобы он был живым музыкантом и сыном своей матери, нежели мёртвым героем и моим сыном?!
Так прерывающимся, слабым голосом говорил тяжело раненый пожилой ополченец, чей сын, которому через неделю должно было исполниться восемнадцать, погиб в бою на его глазах. Сам же он уже неделю лежал в больнице, отказываясь от операции по извлечению осколка из области сердца.
— Вам необходимо сделать операцию!
— Ему оторвало ноги, и он мучился ещё целых четверть часа… Я не буду делать никакой операции.
— Но у вас же есть дочь! Вы должны жить ради неё! И ради… дела, за которое погиб ваш сын… Вы же предаёте его память! Неужели вы думаете, что он бы хотел этого?
— Вы ведь никогда не теряли родных, правда? Детей? Вам меня не понять.
— Простите. Но если все, кого эта проклятая война или другие лишили родных, станут убивать себя, как вы, то земля опустеет… Вы должны бороться! Ради памяти Славы и ради будущего дочери.
— Я очень устал. Идите… О Славке я вам рассказал. Напишите о нём. Пусть о нём помнят…
Этот разговор, эта разлитая в каждом слове и взгляде боль измучили Агнию. Всё, что когда-либо приходилось ей слышать, она проецировала на себя, как положено художнику, пусть и неудачливому, не состоявшемуся. И вал чужих искалеченных судеб, обрушившихся на неё в больнице, давил её беспощадной тяжестью.
Как смотреть в глаза молодой красивой девочке, оставшейся без ног и потерявшей мать? В этих глазах нет слёз, а только немой вопрос — «за что»? Вопрос, на который нет ответа. Она неожиданно легко рассказывает о себя. Она — спортсменка. Любила велосипедные и лыжные прогулки, любила танцевать, любила короткие платья и высокие каблуки, любила всё то, что положено любить, когда тебе двадцать лет, ты счастлива, и вся жизнь у тебя впереди. Любила своего парня… А он уехал с родителями в Россию в самом начале войны. Обещал звонить, писать… Но не звонит и не пишет. Да и шут с ним — без таких-то уж как-нибудь проживём. А, вот, без ног как жить? И кто безногую калеку полюбит? Кому она будет нужна, кроме семьи брата?..
— Ниночка, мы для вас деньги соберём, протезы закажем лучшие. Мой коллега — он на войне ног лишился, и ему на такие протезы деньги собрали. У него семья… И он здесь теперь! Я ему скажу, чтобы он непременно навестил вас!
— Спасибо! Только ваш коллега мужчина… А мне-то с протезами какая семья…
— Во время Великой Отечественной одна женщина на фронте потеряла и ноги, и руки, но муж её любил всю жизнь, и у них было двое детей!
— Бывают же мужики! А мой Миха и здоровую меня забыл…
В глаза собеседнику она не смотрит, а лишь перед собой, но от этого не легче. Разговор записывал диктофон, а Агния быстро отмечала в блокноте, кому и чем можно помочь. Девочке помочь можно. Вывезти её с семьёй брата из города, собрать деньги на протезы (значит, переговорить с братом, узнать счёт, дать объявление в соцсетях и газете), Валерку к ней прислать, чтоб подбодрил, да и подарок бы какой захватил (тоже подумать надо, что и где взять).
— Простите, вы журналистка? — оклик в коридоре из-за спины.
Мужчина лет тридцати, высокий, крепкий, обе руки, видимо, сильно обожжены и замотаны бинтами.
— Чем могу помочь? — «помочь» — это уже ставшее инстинктивным. Писать, снимать, делать репортажи — дело важное, но второе. А первое — помочь.
— У нас, понимаете, девять медсестёр на всю больницу, а у меня — руки… Мне бы написать…
— Что написать? Письмо?
— Да. Жене и сыну. Они не знают, что я здесь. Думают, что на заработках. Я подумал — убьют, а они так ничего и не узнают, не поймут. Завещание я оставил, а теперь хочу написать письмо. А если меня убьют, вы же сможете передать?
— Конечно, если не убьют меня саму. А вы из России?
— Нет, из Днепропетровска.
Кого только не встретишь в этом маленьком Городе-крепости…
— Вы военный?
— Нет, что вы. Инженер.
— А здесь давно?
— Месяц. Думал, на месяц и поехать помочь, чем могу. А теперь вижу, что месяца мало. Вот, руки залечу, и обратно в строй вернусь. Иначе эти фашисты и моих родных жечь придут.
Разумеется, Агния согласилась записать письмо, хотя весьма смутно представляла, как сможет передать его в оккупированный Днепропетровск. «Оккупированный»! Слово-то какое… Из времён семидесятилетней давности, из чёрно-белых советских фильмов, со страниц учебников истории… И вот — явь беспощадная!
— Дорогие Люся и Сашка! Простите меня, что уехал, не сказав вам, куда и зачем, что оставил вас. Я не мог поступить иначе и, верю, что ты, Сашка, поймёшь меня, когда подрастёшь. Мне тридцать два года, я здоров и силён, как бык. Я — мужчина и русский человек. Как мужчина, я не могу сидеть и смотреть, как нелюди убивают женщин, детей и стариков. Как русский человек, не могу смотреть, как убивают русских. Смотреть и ничего не делать. Я понимаю, как муж и отец, я должен также думать о вас и вашей судьбе. Но бывают такие моменты в истории, когда мужчины не имеют права прятаться за матерей, жён и детей, оправдывать ими своё хоронячество, бессилие, трусость, долгом перед ними освобождать себя от долга высшего — долгом перед Богом, перед отцами и дедами, перед своей страной и народом, как ни пафосно это звучит. К тому же хоронячество ещё никогда не доводило до добра, а наоборот. Раньше или позже придут и за хороняками, и их дома заполыхают также… И напрасен будет вопрос «нас-то за шо»? Именно за это… За рабье сознание, за непротивление злу… Большую часть своей сознательной жизни я живу в стране, где нет ни чести, ни правды, ни закона… Что есть? Безудержное воровство и такая же безудержная ложь, продажность всего и вся и полное отсутствия перспективы у тех, кто не научился выгодно продаваться — у большинства. Я живу в стране, где ум, талант, совесть ничто в сравнении с шуршащей бумажкой, где всё чистое и высокое попирается и вытаптывается, где вся система настроена на то, чтобы раздавить достоинство загнанного в нищету и лишённого прав человека, где нет надежды… И от этого безнадежья люди уезжают. Я хочу, чтобы ты, Сашка, твои дети жили в другой стране. В стране, где совесть, справедливость и свобода — не пустой звук, а основа жизни, где никакая власть не стоит выше закона, где идти вперёд и вверх помогает только талант и ум, а не деньги и протекция… Вот, за такую страну я сражаюсь и, может быть, погибну здесь. Кто-то скажет, что смерть эта напрасна. Неправда! Потому что в отличие от тех тысяч лишённых надежд теней, умирающих от алкоголя, наркотиков и Бог знает чего ещё, я знаю, за что умру. И для чего живу знаю также. Однажды на Страшном Суде нам всем зададут вопрос: где мы были, когда изверги убивали наших братьев и сестёр? И что ответим мы? Сидели в офисе, спали в тёплой постели, стояли за прилавками… Пасли своих свиней! Что может быть позорнее этих ответов? Нет, я не хочу и не могу быть в числе «пасших свиней». Но среди того меньшинства, которое сможет с чистой совестью ответить — мы до последней капли крови защищали тех, кто нуждался в нашей защите, до последнего вздоха сражались с теми, кто превращал нашу землю в ад, попирая человеческие и Божьи законы. Нет выше той любви, нежели кто положит душу свою за други своя…
Агния слушала, как завороженная, никак не ожидая от простого с виду мужика такой высокой проповеди. Писать под диктовку она не стала — времени было в обрез. Выручила камера мобильного телефона.
— Оно так и лучше. Лучше, чем письмо. Пусть у них мой голос, я сам останусь, если что-то случится…
— Вы верующий?
— Я три года чтецом в нашей церкви был.
Чтецом… Тогда уже понятнее. С таким-то даром слова можно и священником становиться — и глаголом сердца людей с амвона жечь.
— Если выживу, может, и стану. Право проповедовать нужно заслужить… Жизнью.
Если бы все так рассуждали…
Уже на крыльце больницы Агнии приветственно кивнул врач-волонтёр Пааво, приехавший в Город из Эстонии, спросил с печальной улыбкой, растягивая слова:
— Что, не на одну статью трагедий записали?
— Да тут трагедий на тома… Я бы… не смогла, наверное…
— Что?
— Работать в больнице, среди этого ада.
— Это только так кажется. Ко всему привыкаешь. Прежде в лазаретах работали знатные дамы.
— Царица и царевны… Это правда, что у вас лишь девять медсестёр?
— И четыре хирурга, не считая меня, которые сутками не смыкают глаз. Остальные… — Пааво повёл рукой.
— Уехали…
— Уехали.
— Осуждаете их?
— Я никого не осуждаю. Моя профессия — лечить, а не осуждать.
— Но они бежали, бросив своих больных, а вы наоборот — приехали им помогать. Пааво, вы ведь эстонец, эта война… Она формально не ваша. А вы приехали. Зачем?
— Мне нет дела до войны. Формально. Но есть люди, которые умирают, и которым нужна помощь. Я могу им помочь, поэтому я приехал. Всё остальное меня не касается. И, кстати, не пишите в своей статье о разговоре с эстонским хирургом…