Русский Зорро, или Подлинная история благородного разбойника Владимира Дубровского — страница 15 из 60

Слуга принёс небольшую круглую жаровню с раздутыми углями – на неё поставили медную кастрюлю. Толстой с видом колдуна сдобрил варево корицей и ванилью.

– Главное, чтобы не кипело, – сказал Дубровский; Нащокин и граф безусловно с ним согласились.

В ожидании пуншу Павел Воинович вынул большие золотые часы, из-за которых случилось его знакомство с Толстым, и отмерил четверть часа, а Фёдор Иванович приступил к Дубровскому с расспросами. Оказалось, анекдот про катание с великим князем из театра до гауптвахты уже облетел Петербург: рыжий Мишка был настолько восхищён проделкой хитроумного гвардейца, что сам рассказывал о ней тут и там. Дубровский почувствовал себя знаменитостью и признался, как замерзал в одном мундире, без шубы, скорчившись на запятках саней.

За беседою гостиная наполнилась восхитительными ароматами. По сигналу Нащокина убрали жаровню, поверх кастрюли положили мелкую решётку и на неё – полфунта сахара, колотого кусками.

– Как у статских, право слово, – вздохнул Толстой, смачивая сахар струйкою рома и поджигая. – Тут не решётку, но сабли надобно класть!

Над сахаром заиграло голубое пламя, и леденцовые капли плавящегося сахара потекли сквозь решётку в напиток. Фёдор Иванович дождался, пока сахар весь расплавится; смыл его остатки в кастрюлю остатками рома и размешал.

– Господа офицеры! – торжественно молвил он, давая понять, что пунш готов.

Через три четверти часа после робкого предложения Дубровского граф уже разливал горячую жжёнку серебряным половником. Поднявши стаканы и сдвинув их разом, гости насладились первыми глотками, а после в ожидании хозяина дома вернулись к разговорам о делах семейственных.

Согревшийся Нащокин помянул про мальчика, которого родила ему цыганка Ольга, дочь знаменитой московской певуньи Стеши.

– Самая разорительная любовь жизни моей, – со вздохом говорил Павел Воинович, – на одни угольковые целое состояние извёл!

Стеша и Ольга пели в хоре Ильи Соколова, а угольковыми назывались приношения: золотом и ассигнациями принято было наполнять цыганскую гитару, которая, случалось, в протяжении вечера по нескольку раз была опоражниваема и наполняема вновь. Нащокин влюбился в Ольгу без памяти, дал за неё крупный выкуп хору, и уже несколько лет они с цыганкою жили невенчанными.

– Дворняшка мой, – говорил Нащокин про сына, – комнаты ненавидит люто и всё норовит на улицу сбежать. Зимою, летом – всё равно. Цыган, одно слово… А тут мне квартальный надзиратель затеялся кровь портить. Погоди, думаю, ужо ты у меня повертишься! Велел портному сшить на сына полный мундир квартального, как положено, даже с треугольною шляпой. Отменно вышло! Дворняшка по улице в мундире гарцует, квартальный вне себя, приступает ко мне с обвинениями, а я что же? Ведь наряжают же детей гусарами, черкесами, казаками… Почему же мне не нарядить его квартальным, когда я так уважаю полицию?!

Под общий смех явился следующий гость, будто бы нарочно привлечённый всепроникающим духом жжёнки: Дубровский с удивлением узнал Сваневича. Тамбовский молодец по осени вступил в тот же полк и служил теперь вместе с тёзкою своим, а узнав, что Владимир Андреевич доводится сыном Андрею Гавриловичу, – перенёс на него мстительную неприязнь к его отцу. Дубровский же не мог понять: почему новый сослуживец, ровный и обходительный со всеми, подчёркнуто холоден только с ним…

…а удивительного ничего в визите Сваневича к Пушкину не было. По соседству на Галерной доживал свой древний век Николай Егорович Свечин, отставной статский советник и кладезь воспоминаний. С ним Пушкин порою беседовал, собирая сведения об участниках Пугачёвского бунта для новой своей книги. А Сваневич доводился родственником одному из бывших однополчан старика и по прибытии в столицу поселился у Свечина. От скуки Николай Егорович черкал в тетрадку мемории – про Пугачёва, про галантный век Екатерины Великой и про молодость свою давно ушедшую. Тетрадки он отправлял Пушкину со своим постояльцем. Привечала Сваневича и Наталья Николаевна: она тоже родилась на Тамбовщине, в дядином имении Кариан-Загряжское.

– Божественно, господа! Это божественно! – воскликнул Сваневич, отведав жжёнки, и прибавил с напускной удалью: – Вот напиток истинно гвардейский! А без пуншу что за служба?!

Граф Толстой тем временем рассказывал, как в былые годы подобно Нащокину выкупил из табора красавицу-цыганку, но к тому ещё женился на ней. Поступок, неслыханный для аристократа старинного рода, вызвал в обществе бурю и закрыл для Толстого многие двери…

…а впервые Фёдор Иванович встретил будущую жену во хмельной пирушке молодых офицеров: цыганка пустилась плясать на столе, и куражливый граф отстрелил ей каблук из пистолета.

Рассказ Толстого был увлекателен, однако выходил не таким забавным, как у Нащокина. В словах графа о жене Дубровский почувствовал затаённую боль и спросил напрямую, разумея супружество:

– Вы теперь счастливы?

Толстой промедлил с ответом, глядя в стакан, и тут, наконец, из комнат вышел пасмурный Пушкин.

– Эк потрепала тебя Наталья Николаевна, – молвил Нащокин, и тот съязвил в ответ:

– Желал бы я взглянуть на твою семейственную жизнь и ею порадоваться!.. Здравствуйте, господа. – Пушкин кивнул Дубровскому и Сваневичу, а Толстой немедля налил ему пуншу и примирительно сказал:

– Павел Воинович потчует нас байками про сына своего. А тебя, того гляди, позовёт нового цыганёночка крестить.

– Нет уж, уволь, – покачал головою Пушкин и выпил. – Вперёд крестить не буду. Рука у меня не легка.

По лицу Нащокина пробежала тень. Пушкин крестил его старшую дочку, которая умерла в прошлом году от холеры. Дубровский не знал этого и, разгорячённый жжёнкою, напомнил:

– Фёдор Иванович, вы не ответили.

– Ты сам не понимаешь, про что спросил, – с непонятной суровостью сказал граф, подняв глаза на поручика. – И к чему тебе мой ответ?

– Милейшего Владимира Андреевича окрутила баронесса фон Крюденер, – послышался вдруг развязный голос. – Уж ему и деваться некуда, кроме как под венец. Да вот беда: невеста старовата. Какое там счастье? Года через два-три наградою Дубровскому останутся только её увядшие прелести да изрядное состояние…

Сваневич был пьян. Первый стакан он осушил довольно скоро и, сказавши дерзость, залпом прикончил другой. На войне гвардейцы пили жжёнку перед атакою: горка сахара совместно с алкоголем – лучший рецепт эликсира безумной храбрости. Воевать Сваневичу не доводилось, но пунш сделал своё дело.

Дубровский резко поднялся из кресел. Румянец, гулявший на скулах, сменился бледностью, когда он отчеканил:

– Вы оскорбили честь дамы. Я вам этого не спущу.

Сваневич тоже встал, не убирая с лица кривой ухмылки.

– Ну наконец-то, – по-прежнему глумливо сказал он. – Я к твоим услугам.

– Дуэль?! – вскинулся Пушкин.

Глаза Толстого полыхнули мрачным огнём при виде двух молодых петушков, и он молвил:

– Как покойный приятель мой, генерал Кульнев, говаривал: люблю нашу матушку Россию за то, что у нас всегда где-нибудь да дерутся.

– Господа, – с укоризной протянул Нащокин, – ну что вы, право… Я меж двух Владимиров уже собирался желания загадывать, а вы драться! Полагаю, довольно будет и письма с извинениями…

Дубровский перебил его, обратясь к Толстому:

– Фёдор Иванович, вы человек опытный в таких делах. Прошу вас быть моим секундантом.

– Изволь, Владимир Андреевич, – кивнул граф.

Пушкин переживал, что в залу может выйти Натали.

– Ей нельзя волноваться, – напомнил он, и гости, кроме Нащокина, поспешили покинуть его дом.

Глава XII

– Взвести друг на́ друга курок и метить в ляжку иль в висок… и метить в ляжку иль в висок…

– Что ты там бормочешь? – спросил Толстой. Лицо его с раскидистыми седыми бакенбардами утонуло в поднятом воротнике медвежьей шубы; голос звучал глухо.

Сидевший рядом в возке Дубровский прикусил язык: два дня после визита на Галерную пушкинские строчки крутились в голове и вот ненароком прозвучали вслух.

– Дрянь погода, – сказал он и тоже прикрыл лицо воротником.

Нащокин сидел напротив спутников, упираясь в них коленями, на которых то и дело поправлял тяжёлый ящик с гарнитуром дуэльных пистолетов. По дороге мело; скрип снега под полозьями мешался со звоном бубенцов, топотом копыт и тихим завыванием, – в окошки возка тянуло ледяным ветром; опущенная циновка спасала плохо.

– Да уж, в такую метель стреляться никому не пожелаешь, – заметил Нащокин.

– Что за беда? – Толстой глянул на него из-под низко надвинутой меховой шапки. – В дуэльном кодексе ясно сказано: противники должны в равной мере терпеть от недостатков места, погоды и всех внешних обстоятельств. Сваневича ждёт совершенно то же самое.

Да, дуэльный кодекс определял всю процедуру до мелочей.

По правилам оскорбление, нанесённое женщине, её не касалось, но падало на защитника: оскорблённым считался Дубровский. Притом тяжесть оскорбления повышалась на одну степень – и соответствовала третьей, самой высшей, как если бы Сваневич отвесил поручику пощёчину.

На следующий день после вызова Толстой и Нащокин, который стал вторым секундантом Дубровского, явились к секундантам Сваневича – двум офицерам полка – и потребовали, чтобы Сваневич принёс извинения или дал сатисфакцию посредством оружия. Когда бы послушались миролюбивого Нащокина, оскорбление можно было бы представить неумышленным, а извинительное письмо окончило бы дело. Но Сваневич хотел драться; Дубровский выбрал дуэль на пистолетах, и секундантам осталось лишь решить прочие условия поединка.

Место назначили на Чёрной речке, где Дубровский познакомился с Толстым. Столичные дуэлянты повадились ездить в этот ближний пригород, как и дачники, но зимою на заснеженных берегах дачников не было…

…и на третий день после вызова в четвёртом часу пополудни лошади неспешно тянули туда крытый возок с участниками дуэли.

Молчание нарушил Толстой. Он повернул голову и примял воротник, чтобы Дубровский мог лучше слышать.