Русский Зорро, или Подлинная история благородного разбойника Владимира Дубровского — страница 25 из 60

– По́лно, полно… Что вы это… К чему…

– Да что на него смотреть?! Ребята! долой их! – прозвенел над всеми голос неугомонного Гриши.

Толпа двинулась. Исправник с Шабашкиным и подьячими едва успели прошмыгнуть в сени и запереть за собою дверь, как люди уже были на крыльце.

– Вязать, ребята! Вязать! – продолжались крики.

Дубровский стал на пути напирающей толпы и, раскинув руки, заслонил собою проход.

– Стойте! – крикнул он. – Стойте, дураки! Что вы это? Погубите ведь и себя, и меня! А ну, ступайте по дворам!.. Не бойтесь, государь милостив, – продолжал он, памятуя слова Егоровны, – я буду просить его. Он своих детей в обиду не даст. Но как ему будет за нас заступиться, если вы станете бунтовать и разбойничать? Ступайте прочь!

Звучный голос и величественный вид молодого барина произвели желаемое действие. Народ утих. Дубровский сел на ступенях и принялся раскуривать трубку. Видя его спокойствие, люди вскоре разошлись, и двор опустел. В сенях за спиною Владимира тишина сменилась звуками: там словно мыши начали скрестись. Когда опасность окончательно миновала, щёлкнул отпертый замок, и на крыльцо опасливо выглянул Шабашкин, отправленный парламентёром.

От былой бравады заседателя не осталось и следа: среди чиновничьих умений едва ли не наиглавнейшее – чуять силу, повиноваться ей и ловко изменяться под обстоятельства. Теперь Шабашкин униженно кланялся, сняв картуз.

– Позвольте поблагодарить вас за милостивое заступление, – говорил он. – Сделайте ещё такую милость, Владимир Андреевич, прикажите постлать нам хоть сена в гостиной. Просим вашего дозволения остаться здесь ночевать, а чуть свет мы отправимся восвояси. Скоро уж стемнеет, и мужики ваши, не приведи господи, могут на нас напасть…

Дубровский через плечо с презрением глянул на заседателя.

– Вот как?! Вы просите моего дозволения? Мои мужики? Вы же сами сказали, что я здесь больше не хозяин… и вам не заступник. Делайте что хотите.

С этими словами он поднялся, прошёл мимо отпрянувшего Шабашкина, миновал приказных в сенях и удалился в комнату отца своего. Заперев за собою дверь, Владимир принялся открывать комоды и ящики, чтобы разобрать бумаги покойного.

Скоро до него донеслись голоса. Осмелевшие приказные хозяйничали, распоряжались дворнею, требовали то того, то другого и неприятно развлекали Дубровского среди печальных его размышлений.

– В оном дворе скота, – слышен был голос Шабашкина, читавшего вслух опись имущества, – мерин рыжий, летами взрослый, по оценке четыре рубля; мерин пегий двенадцати лет, по оценке три рубля шестьдесят копеек; кобыла чалая, летами взрослая, один рубль семьдесят копеек; шесть коров по четыре рубля двадцать копеек, всего на двадцать пять рублей двадцать копеек; девять свиней по сорок копеек каждая; птиц гусей три…

«Итак, всё кончено, – сказал сам себе Дубровский, – ещё утром имел я угол и кусок хлеба. Завтра должен я буду оставить дом, где я родился и где умер мой отец. А усадьба эта со всем имением достанется виновнику его смерти и моей нищеты».

Бо́льшую часть бумаг Андрея Гавриловича составляли хозяйственные счета и переписка по разным делам. Владимир их разорвал, не читая: во всём этом не видел он больше нужды. Но вот попался ему пакет с надписью Письма моей жены. Выцветшая шёлковая лента, которою была перевязана стопка сухих сложенных листов, проходила сквозь кольцо – тоненькое, золотое, с розовым камнем. Владимир бережно снял его с ленты: это было любимое украшение его матушки, которое носила она до последнего дня.

– На дворе амбар хлебный, – читал меж тем за стеною Шабашкин, – крыт по бересту драницами, по оценке два рубля девяносто копеек; в нём разных родов хлеба: ржи пять четвертей, по оценке…

Дубровский принялся за матушкины письма с сильным движением чувства. Они адресованы были из усадьбы к мужу в армию во время двухгодичного европейского похода от Москвы до Парижа для разгрома Наполеона. Матушка описывала Андрею Гавриловичу свою пустынную жизнь и хозяйственные занятия, с нежностию сетовала на разлуку и призывала его домой, в объятия доброй подруги. В одном из писем она изъявляла своё беспокойство насчёт здоровья маленького Владимира; в другом радовалась ранним способностям сына и предвидела для него счастливую и блестящую будущность… Владимир зачитался и позабыл всё на свете, погрузясь душою в мир семейственного счастия. Приказные же тем временем звенели стаканами и клацали вилками; в застолье раздавались смешки, а заседатель продолжал оглашать список дворовых людей:

– Леонтий Никитин сорока лет, по оценке шестьдесят рублей; у него жена Марина Степанова двадцати пяти лет, по оценке двадцать рублей. Ефим Осипов двадцати трёх лет, по оценке восемьдесят рублей, у него жена Марина Дементьева тридцати лет, по оценке шестнадцать рублей, у них дети – сын Гурьян четырёх лет, десять рублей, дочери девки Василиса девяти лет, шесть рублей, Матрёна одного году, пятьдесят копеек. Григорий, холост, двадцати лет, по оценке девяносто рублей. Девка Прасковья Афанасьева семнадцати лет, по оценке восемнадцать рублей. Орина Бузырёва, вдова…

Окончив чтение писем, Дубровский сидел в креслах при одинокой свече и крутил в пальцах кольцо матушки. Затуманенный взор его неподвижно остановился на её портрете. Живописец представил обворожительную молодую даму, которая облокотилась на перилы в белом утреннем платье с алой розою в волосах. «И портрет этот достанется врагу моего семейства, – думал Владимир, сглатывая ком в горле. – Он заброшен будет в кладовую вместе с изломанными стульями… или повешен в передней, предметом насмешек и замечаний его псарей… а в её спальной, в комнате, где умер отец, поселится его приказчик… или поместится его гарем. Нет! нет! пускай же и врагу не достанется печальный дом, из которого он выгоняет меня!» Владимир снова сглотнул и стиснул зубы, представляя себе утрешний позор с изгнанием; страшные мысли рождались в уме его…

…а за окнами стояла ночь, и приказные в зале утихли, и по всему дому сделалась тишина. Владимир пошарил в последнем, самом нижнем ящике комода, обнаружив там стенной календарь с портретом генерала Кульнева – бравого героя Бородинской битвы, обладателя легендарной физической силы и непомерных бакенбард. Под календарём звякнул железом средних размеров ларец: в таких перевозили, например, полковую кассу. Ларец был заперт, ключа рядом не нашлось. Дубровский положил матушкино кольцо и письма её в карман, подхватил за ручку ларец и со свечою вышел из кабинета.

В тёмной зале стол заставлен был тарелками с неопрятными следами чиновничьей трапезы, полупустыми бутылками разных видов и порожними стаканами. Сильный дух рома слышался по всей комнате. Исправник Петрищев сотрясал спёртый воздух оглушительным храпом: он лежал навзничь с раскинутыми руками и ногами; здесь же поверх набросанного сена спали на полу прочие приказные, всхрапывая на все лады. Шабашкин свернулся калачиком под боком у исправника. Владимир с отвращением прошёл мимо них в переднюю – наружная дверь была заперта. Не нашед ключа, он возвратился в залу, – ключ лежал на столе.

– Кто… кто это? – услыхал он голос Шабашкина; пьяный заседатель из прирождённой опасливости приподнял голову и тяжко дышал, вглядываясь в полумрак.

Дубровский не ответил. Он отпер дверь и, оставя ключ в замке, вышел в сени. В углу мелькнула тень: Владимир поднял свечу повыше и узнал Архипа.

– Зачем ты здесь? – строго спросил Дубровский.

– Ах, Владимир Андреевич, это вы, – пошепту отвечал кузнец, – господь помилуй и спаси! Хорошо, что вы шли со свечою!.. Я хотел… я пришёл… было проведать, все ли дома…

Архип запинался, и Владимир с изумлением заметил блеск отточенной стали у мужика под полою кафтана.

– А зачем с тобою топор?

– Топор-то? – Кузнец в смущении потупился, но тут же быстро зыркнул на барина из-под косматых бровей. – Да как же без топора нонече и ходить? Эти приказные такие, вишь, озорники – того и гляди…

– Ты пьян! Брось топор, поди выспись.

– Я пьян? Батюшка Владимир Андреевич, бог свидетель, ни единой капли во рту не было… да и пойдёт ли вино на ум? Слыхано ли дело – подьячие задумали нами владеть, подьячие гонят нашего господина с барского двора… Эк они храпят, окаянные; всех бы разом, так и концы в воду.

В глазах Архипа плясало жуткое отражение красного пламени свечи. Не отводя взгляда, Дубровский нахмурился и сказал:

– Послушай, Архип… Не дело ты затеял. Не приказные виноваты. Засвети-ка фонарь да ступай за мною.

Кузнец взял свечу из рук барина, отыскал за печкою фонарь, засветил его и вслед за Владимиром Андреевичем сошёл с крыльца. Оба не слышали, как Шабашкин тихо чертыхался в зале, ударяясь о мебель; он с трудом добрёл до двери и снова запер её на ключ. Воротиться под бок исправника сил не хватило, и заседатель, обронив ключ в разбросанное на полу сено, повалился спать, где был…

…а Дубровский с кузнецом пошли около двора. Кто-то из сторожей начал бить в чугунную доску, собаки тут же залаяли.

– Кто сторожа? – спросил темноту Дубровский.

– Мы, батюшка, – отвечал тонкий голос, – Василиса да Лукерья.

– Подите по домам, – велел барин, – вас не нужно.

– Спасибо, кормилец, – отвечали бабы и затопотали прочь.

Дубровский пошёл далее, и на свет фонаря Архипа приблизились Антон и Гриша.

– Зачем вы не спите? – спросил их Владимир Андреевич.

– До сна ли нам, – отвечал старый конюх. – До чего мы дожили, кто бы подумал…

– Тише! – перервал Дубровский. – Где Егоровна?

– В барском доме в своей светёлке, – отвечал Гриша.

– Поди, приведи её сюда да выведи из дому всех наших людей, чтоб ни одной души в нем не оставалось, кроме приказных. А ты, Антон, запряги телегу и вещи мои возьми. – С этими словами барин отдал конюху отцовский ларец.

Дворовые собрались быстро: никто в доме в эту ночь не раздевался и не смыкал глаз, кроме приказных.

– Все ли здесь? – беспокойно спросил Дубровский. – Не осталось ли кого в доме?