Через мгновение над лужайкою зазвучал волшебный вальс Грибоедова, который прошлым летом играла Наталья Николаевна Пушкина для гостей своего мужа. Перебирая клавиши, Дубровский тайком вздохнул. Господи, как же недавно – и как давно это было!
Трижды показав Спицыну первую часть вальса, он бросил играть и вернулся к коляске, снова подав Маше руку. Помещик неуклюже стал пытаться повторить мелодию; девушка спустилась на землю, Владимир подхватил её и плавно закружил по высокой траве…
…откуда во все стороны прыскали кузнечики. В ослепительно голубом небе клубились облака; из-под них музыке вторили стрижи; лёгкий ветерок путался в кронах деревьев рощи; край Машиного светлого платья, которое придерживала она свободною рукой, сшибал мелкие цветы, и на плече сертука её кавалера распласталась лимонная бабочка.
Копейкин со своего насеста печально любовался красивою парой. Разбойники столпились у телеги, с кривыми ухмылками глазея на вальсирующих господ и толстяка, который потел от усердия за чудны́м инструментом.
– Я хотела бы видеть ваше лицо, – негромко сказала Маша.
– Представьте, что мы на маскараде, – беззаботно отвечал Дубровский, наслаждаясь её любопытством и собственной таинственностью. – Будет время. Я совершенно очарован и знаю, где вас найти. А пока станем вместе мечтать о новой встрече…
Тут Копейкин прокашлялся и объявил:
– Довольно!
Спицын вздрогнул и немедля перестал играть. Поручику ничего не оставалось, как отступить от Маши; он с поклоном щёлкнул каблуками. Бабочка на плече его затрепетала крыльями, снялась с места и улетела прочь.
– Хорошего понемногу, – проворчал капитан, – пора и честь знать. Едемте, Владимир Андреевич.
Выпряженных лошадей разбойники увели, оставя Спицыну телегу с роялем и разорённую коляску: всё, что вёз Антон Пафнутьевич из города, также досталось людям Копейкина.
Ограбленный помещик отправил кучера обратно в город за подмогою и новыми лошадьми, а сам ходил кругом своего обоза, причитал и сокрушался о понесённом убытке. Маша снова уселась в коляске и не обращала на него внимания, погрузившись в пережитое романтическое приключение. Еле слышно напевала она с улыбкою грибоедовский вальс. Страх улетучился; девичьи мысли занимал теперь собою благородный и обходительный разбойник Владимир Дубровский.
Глава VI
В лагере на предложение Копейкина разделить награбленное Дубровский отвечал коротко:
– Я не разбойник.
– В Писании сказано: око за око, зуб за зуб, – возразил капитан. – Всем окрестным помещикам ведомо было, понимаете ли, что Троекуров с мошенниками подьячими забирают имение у родителя вашего, но ни один за него не вступился. Кому же с них взыскивать? Кому карать, как не вам? Высшего-то суда больно долго придётся ждать.
– Государь мне защита, – упрямо повторял Дубровский, но Копейкин не унимался:
– А сами вы в некотором роде даже пальцем о палец не изволите ударить ради восстановления справедливости?
– Я не могу нарушать закон, – с раздражением отвечал Владимир, – иначе стану таким же, как Троекуров и прочие.
– Справедливость выше закона!
К ночи из лесу начинали одолевать комары – не спасали и свежие ветки бузины, набросанные в избе. Копейкин с Дубровским умылись отваром из рубленых корней полыни; баба помассировала капитану намятую за день культю и ушла.
– Помнится, говорил я вам про испанского друга своего, Диего де ла Вегу, – сказал Копейкин, когда они с Дубровским улеглись на топчанах. – Нынче снова его вспоминал, глядючи, как вы с барышней танцуете. Ох, и красавец был!
– Он что же, умер? – спросил Владимир, предчувствуя очередную долгую историю, и не ошибся.
– Как знать… Давно молчит, а в прежние времена писал частенько. У меня в родительском имении всего-то радостей оставалось – книги перечитывать да письма де ла Веги. И ему тоже охота была похвастать, про житьё-бытьё рассказать, про подвиги свои… Но поделиться в некотором роде особенными подробностями он мог только со мною, чтобы сохранить их в тайне. Уж такие у него, понимаете ли, приключения там творились – просто моё почтение!
– Прежде вы говорили, что друг ваш в Калифорнии обрёл рай земной и жил, как у Христа за пазухой, разве не так? – заметил Владимир, снова сел на топчане и принялся набивать трубку, а Копейкин с удовольствием произнёс:
– Эль Пуэбло де Нуэстра Сеньора ла Рейна де лос Анхелес дель Рио де Порсьюнкула… Непонятно? Так назывался губернский город в Калифорнии, куда приплыл де ла Вега. Это значит – поселение во имя Госпожи Нашей, Царицы Ангелов, на реке Порсьюнкула. Впрочем, испанцы говорят просто Лос Анхелес; Диего и вовсе писал обыкновенно только две буквы – Л. А. Семья у него была богатой, и сам он стеснения в деньгах не имел. А потому облюбовал себе место в некотором отдалении от столицы губернии, среди пасторалей; приобрёл близ уездного городка асие́нду – имение по-нашему – и зажил барином. Земля цветущая, лето круглый год, бескрайние просторы, тучные стада… Что говорить? – рай, да и только! Но со временем оказалось, что многое в этом раю… э-э… устроено вполне по-земному.
Капитан тоже пожелал раскурить трубку; с кряхтением поворочался на топчане и, заняв удобное положение, продолжал:
– Первые восторги скоро прошли, а там увидал Диего, что местный люд бесправен совершенно и помещики такое творят, что Троекурову не снилось. И губернатор оказался того же поля ягода: пёкся только о своём кармане, в грош никого не ставя; золото грёб лопатой, всю власть в кулаке держал и суды имел карманные. А кто мог ему помешать? Откуда на них на всех управе взяться? Сами посудите: бог высоко, царь далеко – от Испании до Калифорнии, поди, дальше, чем от Петербурга до Камчатки, а уж я и там, и там бывал, – знаю, про что говорю. Диего же мой был боевым офицером, дрался с французами за независимость, фехтовал изумительно… Только про его военное прошлое знать никто не знал. Окрестные помещики видели, что де ла Вега – молодой бездельник хорошей фамилии, с прекрасными манерами и обхождением, понимаете ли, и денег у него куры не клюют… А Диего что сделал? Зажил в некотором роде двойной жизнью – как раз потому, что почитал справедливость выше закона, особенно когда законом вертят, как хотят, тамошние троекуровы. На людях он был по-прежнему аристократом де ла Вегою, прозябал в праздности, пировал у соседей и танцевал на балах, а сокрывшись ото всех, тайно преображался в Зорро.
– В кого, простите великодушно? – не понял Дубровский.
– В Зорро. По-испански это значит лис, – пояснил Копейкин, – или же хитрец, если угодно. Переодевался он, понимаете ли, во всё чёрное, набрасывал чёрный плащ с лиловым подбоем, закрывал лицо чёрной маскою и на чёрном коне именем Торнадо выезжал творить собственный справедливый суд. Диего никого не убивал, а грабил одних лишь чиновников, которые мзду берут и воруют у бедных, да наводил ужас на соседей-лиходеев. Каждый этот мерзавец был ему хорошо известен, ведь он жил среди них как де ла Вега.
Владимир пощипал усики, скрывая усмешку.
– Вот, значит, кого вы примером взяли… Желаете быть рязанским Зорро? – и капитан с печалью отвечал:
– Где уж мне, увечному… Диего с противниками своими рубился и каждому оставлял концом рапиры в некотором роде памятную отметину в виде буквы «зет». – Копейкин взмахнул рукою, словно повторяя резкий зигзаг острия. – Правда ваша, желал бы и я так. Здешние-то чиновники ничем не лучше противу тамошних. Будь у меня руки-ноги на месте, уж я бы им спуску не дал и каждого на всю жизнь пометил! Эх… Взять вот хоть судью, который у родителя вашего имение отнял. Полагаете, не знал он доподлинно, что Троекуров мошенник? Конечно, знал! А заседатели, а исправник, упокой господи его душу грешную; а другие подьячие? Все, понимаете ли, до единого – одним миром мазаны! Так ведь не только вас обобрали эти прощелыги, Владимир Андреевич! Коснись любого – всякий от их произвола страдает что ни день. Помнится, написал мне Диего про случай, – говорил капитан, – когда один торговец учинил на фермера из соседней деревушки ложный донос. Продажный судья приговорил беднягу к порке кнутом у позорного столба. Когда де ла Вега об этом узнал, он сделался Зорро и сперва собственною рукой выпорол доносчика, а после захватил судью прямо у него в доме, отволок на площадь и привязал к тому же столбу. Кликнул народ из таверны по соседству и велел пороть судью. С большим, понимаете ли, удовольствием люди отделали мерзавца до полусмерти! А Диего ещё бумагу на столбе оставил – мол, так Зорро наказывает тех, кто издевается над бедными и беззащитными, выносит неправедные приговоры и бесчинствует от имени закона… Согласитесь, Владимир Андреевич: когда бы у нас каждый судья знал, что его публично выпороть могут, – дрожал бы над каждым решением своим и судил бы по совести! Строго по закону судил бы, а не за деньги… Неужели не охота вам отвести душу на тех, кто батюшку вашего погубили?
Дубровский в задумчивости молча глядел на лучину, догоравшую над ушатом с водою, а когда свет погас – лёг на топчан и отвернулся к стене. Копейкин решил уже, что ответа не будет, но тут Владимир глухо молвил:
– Над каждым судьёй или чиновником Зорро не поставишь. Можно выпороть одного, или дюжину, или даже сотню, только многие тысячи таких же мерзавцев непоротыми останутся. Может, в Калифорнии по-другому, но мы в России живём. Чиновники не людям служат, они – слуги государевы. Он их по местам расставил, ему и судить их, ему и карать. А я не судья, не палач и не жандарм, я гвардейский офицер. Счёт у меня к одному лишь Троекурову. Когда выпадет случай, рука не дрогнет: и за отца поквитаюсь, и за себя, и за вас, если не возражаете… Покойной ночи, – оборвал он речь и умолк.
День за днём жизнь в лагере шла привычным неторопливым порядком. На рассвете разбойники запрягали тройки, отъезжали колесить по уезду, возвращались, привозили добычу; с подложными билетами от атамана наведывались в Раненбург…
Дубровский взял обыкновение с утра уходить к лесному ручью и подолгу сидел у воды в тягостных раздумьях, крутя в пальцах матушкино колечко с розовым камнем, точно после похорон Андрея Гавриловича. Никого не желал он видеть и ни с кем не разговаривал. Деятельная натура его между тем бунтовала противу тоски ожидания изве