– Знает ведь, бестолочь, что виной всему дурная пища и сырая вода! – с возмущением говорил он Дубровскому. – На то и внимание обращать надобно, и народу разъяснять. Ан нет, наш Закревский нагородил кругом кордонов так, что не проедешь, и торговля кругом встала, и с продовольствием беда: перед кордоном оно гниёт, а по ту сторону люди голодают. Бестолочь, одно слово!
В народе холеру путали с чумой; по стране ползли слухи о злоумышленниках, о сговоре врачей и полиции… Польское восстание сыграло на руку паникёрам и националистам: они взахлёб верещали про мстительных поляков, которые ночами посыпают отравой огороды и подмешивают яд в бочки с водой.
– Верно, – соглашался Дубровский. – Денщик мой слышал, что поляки наняли корабль, нагрузили мышьяком и высыпали в Неву. Редкостная чушь, но люди верят.
– Наши чему угодно поверят, – сердито буркнул Толстой.
Паника охватила Петербург даже быстрее, чем другие города: здесь начали азартную охоту на холерщиков. Врачи советовали чаще протирать руки и лицо крепким уксусом или раствором хлорной извести. Но горожане из тех, у кого недостаток соображения возмещался избытком бдительности, высматривали у кого-нибудь склянку с необычной жидкостью и обрушивались на бедолагу – дескать, он отравитель и есть. Многие поклонники гигиены безвинно пострадали от рук обезумевших простолюдинов.
– Будь у них немного ума – были бы обезумевшими, – продолжал ворчать граф. – А эти… Стадо баранов! Я днями одного такого подстрелил от Сенной недалеко. Он, видите ли, подметил, как я уксусом платок сбрызгиваю, и давай кричать: «С отравителями у нас разговор короткий! Пей сей же час то, что у тебя в склянке, иначе хуже будет!» Стала собираться толпа, но как я этому крикуну пулю влепил – все разом успокоились.
– А вы что же, при оружии были? – поинтересовался Дубровский.
Толстой метнул на поручика быстрый взгляд, сделал неуловимое движение, и в руке его показался пистолет – маленький, с коротким стволом, едва торчавшим из кулака.
– Никогда не помешает, – сказал граф. – Разговоры – это всё пустое. Пуля понятна куда скорее и лучше, чем слово.
В самом деле, паникёры не ограничились избиением подозрительных прохожих и поломкой санитарных карет. На Сенной площади поблизости от рынка открыта была холерная больница. Недавно её разгромили охотники на холерщиков, убив тамошних врачей и полицейских. Генерал-губернатор отправил на площадь войска с артиллерией. Два армейских батальона и взвод жандармов готовились открыть огонь по беснующейся толпе. При виде изготовленного к стрельбе оружия народ присмирел, а несколько времени погодя на Сенную прибыл сам государь Николай Павлович, и беспорядки удалось остановить…
…однако императорский двор спокойствия ради предпочёл раньше обычного летнего времени перебраться из Петербурга в Царское Село, подав пример столичной аристокрации: в роскошный пригород отъехали многие.
– А с пистолетом этим занятная история приключилась, – сказал граф, убирая оружие. – Вы с Нащокиным не знакомы?.. Я его тоже не знал. Встретились мы в клубе за игрой, метали банк до утра, остались вдвоём. У меня настроение препаршивое, говорю ему: «Вы проиграли мне пять тысяч рублей». А он отвечает: «Ничуть не бывало, вы это придумали». Я дверь на ключ, вынул пистолет и говорю: «Или вы заплатите, или получите пулю в лоб». Ну, думаю, голубчик, сейчас ты у меня будешь пощады просить! А Нащокин кладёт на стол часы золотые и говорит: «Им цена рублей пятьсот. В бумажнике двадцать пять рублей ассигнациями, вот и вся ваша добыча. Но вы потратите не одну тысячу, чтобы скрыть преступление. Какой же вам расчёт меня убивать?» И сидит спокойный, улыбается. Можете себе представить?!
Толстой расхохотался, а заинтригованный Дубровский спросил:
– И чем же решилось дело?
– Бросил я пистолет к чёрту, обнял его. Вот, говорю, настоящий человек! С тех пор мы с Нащокиным друзья до гроба. Сейчас приедем, я вас познакомлю. Он с неделю как из Москвы, у Пушкина остановился…
– У Пушкина?! Фёдор Иванович, вы к Пушкину меня везёте?! – изумился Дубровский.
Граф такого восторга не ожидал, хотя понятно было, что первейшего российского поэта в столице знает любой. Пушкинскими строками пестрели альбомы юных барышень и светских львиц, писарей и кавалергардов. Стихи Александра Сергеевича переписывали от руки и декламировали наизусть, а пьесы ставили в домашних театрах; поговаривали, что и в Большом готовится постановка…
– Поверите ли, только третьего дня у сестры приятеля моего читали «Письмо Онегина к Татьяне», – сверкая глазами, сказал Дубровский и прибавил то, что врезалось в память:
Я знаю: век уж мой измерен;
Но чтоб продлилась жизнь моя,
Я утром должен быть уверен,
Что с вами днём увижусь я…
В самом деле, уже оконченный роман «Евгений Онегин» наделал шуму в свете и был невероятно популярен, однако вдруг совсем недавно поэт прибавил к тексту ещё несколько строф, которые мигом разлетелись в списках.
– Правду ли говорят, что с женитьбою Пушкин сильно переменился? – спросил Дубровский, и Фёдор Иванович немедля похвастал, что был первым сватом своего друга к Наталье Гончаровой.
– А перемен больших я не заметил, – говорил он, – и с тёщею Александр Сергеевич по-прежнему как кошка с собакой. Так что после свадьбы он долго терпеть не стал и увёз Наталью Николаевну из Москвы в Царское. Мысль благословенная – и от холеры подальше, и к Лицею поближе, к милым воспоминаниям своим…
Пока Толстой с Дубровским беседовали, экипаж миновал все рогатки, въехал в Царское Село и, прокатившись по Колпинской улице, остановился на углу с улицей Дворцовой.
Года три-четыре тому назад государь Николай Павлович, заботясь о верных слугах, повелел выстроить для них в Царском Селе несколько домов. Он сам одобрил чертежи и уплатил строителям по тридцать тысяч рублей из средств императорского кабинета. Небольшой деревянный дом о восьми комнатах достался придворному камердинеру Китаеву, но тот вскоре умер, а вдова отдала новое жилище в наём – и здесь поселился Пушкин с молодою женой.
Выйдя из экипажа, Дубровский окинул взглядом жёлтое здание в один этаж с мезонином. Оно выходило тремя большими окнами на Колпинскую и тремя на Дворцовую. Широкий скруглённый фасад на углу выстроен был классическим портиком, остеклён и украшен четырьмя белыми колоннами в стиле ампир. Из портика двери вели на балкон, который дугою изгибался вдоль фасада; с обоих концов балкона вниз тянулись ступенчатые сходы.
Вслед за слугой граф привёл Дубровского в овальную залу в центре дома. Гладкие стены там были безыскусно выкрашены светлыми клеевыми красками. Когда бы Владимир имел привычку к домашней жизни, он непременно обратил бы внимание и на плохо вычищенный камин, и на расстройство мебели, и на скатерти в пятнах: нынешняя хозяйка по молодости и воспитанию не умела входить во все мелочи быта. Но поручик с малых лет жил в казармах, об уюте имел представление весьма приблизительное, а сейчас его всецело занимала только собравшаяся компания.
Пушкин отставил на стол бокал с вином, сверкнул белозубой улыбкою и поднялся из кресла навстречу входящим. Был он невысок и подвижен; мелко вьющиеся тёмно-русые волосы напоминали кавказскую шапку, густые бакенбарды обрамляли узкое лицо с длинной каплей носа, и голубые глаза весело глядели на Толстого.
– Фёдор Иванович, друг мой, ты что-то пропал совсем. Ни слуху ни духу который день! – звонко воскликнул он и подошёл ко графу. – Я уж было начал бояться, что прогневил тебя ненароком… Ну, здравствуй, здравствуй.
Они обнялись.
– Позволь тебе представить гвардии поручика Дубровского, – отвечал Толстой. – Владимир Андреевич изрядно потешил меня давеча на Чёрной речке.
Пушкин крепко пожал Дубровскому здоровую руку, скользнув взглядом по перевязи, и назвал своих гостей.
Полнеющий мужчина лет пятидесяти с высокими залысинами, скуластым лицом и внимательными, чуть раскосыми умными глазами оказался Василием Андреевичем Жуковским – знаменитым литератором, который учил государевых детей и потому жил при них в Александровском дворце, неподалёку отсюда.
Тридцатилетнего пухлогубого здоровяка Пушкин представил Павлом Нащокиным: о знакомстве с ним в дороге рассказывал Толстой. Павел Воинович явился из Москвы и облюбовал для временного пристанища мезонин.
Третий гость был, пожалуй, ровесником Дубровского. Небогатый провинциал угадывался в нём по одежде, а больше того – по волосам, зачёсанным по ушедшей моде с боков к вискам и взбитым высоко надо лбом в хохолок-тупей.
– Николай Васильевич Гоголь-Яновский прибыл из Нежина, служит нынче учителем в Павловске и готовится поразить столицу своею первой книгой, – говорил о нём Пушкин, угощая вином вновь прибывших. – «Вечера на хуторе близ Диканьки» называется, он читал нам оттуда. Вот где настоящая весёлость, искренняя и непринуждённая, без жеманства, без чопорности… А местами какая поэзия! Всё это так необыкновенно в нашей нынешней литературе, что я доселе не образумлюсь… Почитаете сегодня ещё, Николай Васильевич?
Тощий нескладный Гоголь краснел от похвалы и нервически хрустел длинными пальцами, а Пушкин продолжал:
– У нас тут настоящий литературный кружок. Мне кажется, что если все мы будем в кучке, то литература не может не согреться и чего-нибудь не произвести. Вон Василия Андреевича так и несёт – редкий день не прочтёт мне чего нового. Нынешний год он верно напишет целый том, не меньше!
– А вы, господин Дубровский, тоже пишете? – мягким басом поинтересовался Жуковский.
Владимир отрицательно помотал головой – мол, что вы, что вы! – и Толстой принялся пересказывать проделку поручика с приятелями, сопровождая историю меткими замечаниями. Скоро уже Пушкин смеялся быстрым гортанным смехом, Гоголь беззвучно трясся и ладонями барабанил по худым коленям; Жуковский сдерживал себя, но то и дело прыскал в кулак, а Нащокин охал, утирал слёзы и, когда Фёдор Иванович закончил, похвалился: