Русский Зорро, или Подлинная история благородного разбойника Владимира Дубровского — страница 7 из 60

…Силится он оторваться, трясёт, вертит головою —

Держат его, да и только. «Кто там? пустите!» – кричит он.

Нет ответа; лишь страшная смотрит со дна образина:

Два огромные глаза горят, как два изумруда;

Рот разинутый чудным смехом смеётся; два ряда

Крупных жемчужин светятся в нём, и язык, меж зубами

Выставясь, дразнит царя; а в бороду впутались крепко Вместо пальцев клешни…

Гоголь, сам не свой до страшных историй про всякую нечисть, слушал, затаив дыхание. Спина его была выпрямлена, глаза широко раскрыты, на щеках полыхал румянец, – и если поручик вспоминал сейчас покойную матушку, то начинающий писатель, казалось, наоборот, забыл про всё на свете.

Граф Толстой будто взвешивал каждое слово и вслед за киванием Жуковского отбивал ритм, чуть заметно постукивая кончиками пальцев по колену. На пухлых губах Нащокина порою играла лёгкая усмешка; о чём он думал, понять было невозможно. Наталья Николаевна сидела у окна с пяльцами, увлекшись вышиванием.

На вкус Дубровского приключения Берендея больше походили на Гомеровы сказания, чем на привычные русские, однако же закончил автор вполне традиционно:

…Видом не видано, слыхом не слыхано. Долго не стали

Думать, честным пирком да за свадебку; съехались гости,

Свадьбу сыграли; я там был, там мёд я и пиво

Пил; по усам текло, да в рот не попало. И всё тут.

Былинный финал слушатели встретили аплодисментами. Гоголь взволнованно вскочил и долго пожимал руку Василию Андреевичу.

– Говорю вам, истинную литературу надо непременно читать вслух! – с горячностью говорил он, порою оборачиваясь к остальным в поисках поддержки. – Язык наш как бы создан для искусного чтения, заключая в себе все оттенки звуков и самые смелые переходы от возвышенного до простого в одной и той же речи. Я даже думаю, что публичные чтения со временем заместят у нас спектакли. В журналах про поэтов говорят много, но высказывают больше самих себя и достигнули только того, что сбили и опутали понятия публики о наших поэтах. Нынче никто уже не может представить себе определённо, что такое всяк из вас в существе своём. Одно только искусное чтение может установить о вас ясное понятие!

– Ну по́лно, полно, голубчик, – с улыбкою отвечал Жуковский на его многословие и пытался высвободить руку, а Пушкин пригласил гостей к обеду. Видно было, с каким нетерпением он ждёт своей очереди читать, поэтому засиживаться в столовой не стали. Скоро компания снова перекочевала в гостиную, где хозяин дома ответил старшему товарищу сказкой про царя Салтана.

Три девицы под окном

Пряли поздно вечерком.

«Кабы я была царица, —

Говорит одна девица, —

То на весь крещёный мир

Приготовила б я пир».

«Кабы я была царица, —

Говорит её сестрица, —

То на весь бы мир одна

Наткала я полотна».

«Кабы я была царица, —

Третья молвила сестрица, —

Я б для батюшки-царя

Родила богатыря»…

Раньше Дубровскому доводилось слышать от знакомых, что Пушкин читает стихи по-особенному, а теперь он убедился в этом воочию и даже почувствовал в манере поэта что-то гипнотическое. Звонкий голос легко нанизывал слово за словом на нить рассказа, как прежде Наталья Николаевна сплетала нотки в грибоедовском вальсе.

…Ветер на море гуляет

И кораблик подгоняет;

Он бежит себе в волнах

На раздутых парусах.

Корабельщики дивятся,

На кораблике толпятся,

На знакомом острову

Чудо видят наяву:

Город новый златоглавый,

Пристань с крепкою заставой;

Пушки с пристани палят,

Кораблю пристать велят…

Эта поэзия была сродни прозрачной акварельной живописи. Мелодичная речь текла свободно, без многозначительных придыханий Жуковского; она звучала песнею – не так ли певали встарь бродячие гусляры? Затейливый сюжет при обилии неожиданных поворотов двигался много быстрее, чем у Василия Андреевича, и Дубровскому не верилось, что сказке пришёл конец, когда Пушкин поднял глаза на Жуковского, ухмыльнулся – и произнёс едва ли не те же самые финальные слова:

…День прошёл – царя Салтана

Уложили спать вполпьяна.

Я там был; мёд, пиво пил —

И усы лишь обмочил.

Василий Андреевич, поднявшись из кресел, первым подошёл к Пушкину, обнял крепко и расцеловал в обе щеки. Больше десяти лет назад он услыхал «Руслана и Людмилу» и поднёс поэту собственный портрет с надписью: «Победителю-ученику от побеждённого учителя». Пожалуй, сегодня Жуковский готов был повторить тот искренний жест.

Белую ночь за окном наполняли соловьиные трели: певцы подобно поэтам соревновались в своём искусстве. Один начинал; другой вскорости перебивал его своими коленцами; первый замолкал на несколько времени, дожидаясь, пока у второго закончится дыхание, – и вступал с новою песней, а после всё повторялось.

Дубровский, собравшийся ехать к приятелю в Гатчину, взялся довезти Гоголя до соседнего Павловска – им было по пути. Доро́гою молодые люди делились своими восторгами, и к слову Владимир помянул небылицу, которую слушал в прошлую встречу, – о дьявольских проделках с гетманскою грамотой.

– Откуда только вы такое берёте? – спросил Дубровский. – Уж на что кормилица моя была щедра на выдумки, даже от неё не слыхал я ничего подобного.

Гоголь мечтательно улыбнулся.

– Отец мой, царство ему небесное, умел чудно рассказывать, да так, что я бы целый день с места не подвинулся и всё бы слушал. Хоть про давние времена, хоть про наезды запорожцев или ляхов… Не чета какому-нибудь нынешнему балагуру, который как начнёт завирать, да ещё и языком таким, будто ему три дня есть не давали, то хоть берись за шапку да бегом куда глаза глядят. А особенно любил я, если говорил он про какое-нибудь старинное чудное дело, от которого дрожь проходит по телу и волосы ерошатся на голове…

Дубровский снова очарован был своеобычностью речи спутника, который продолжал:

– А я как «Диканьку» закончу, пожалуй, за комедию возьмусь из нынешней жизни… Владимир Андреевич, вот вы много больше моего видели. Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет! Хоть какой-нибудь смешной или не смешной, но русский чисто анекдот.

– Русский, говорите? Хм…

Владимир, польщённый и вместе с тем озадаченный, по некотором размышлении пересказал Гоголю историю капитана Копейкина – как тот остался однобоким калекою во французской столице, чуть не два десятка лет мыкал горе и совсем уже собрался помирать, но был спасён Троекуровым.

– Так-таки спасён?! – усомнился Гоголь и, узнав, что речь у капитана была только про генеральское обещание, решительно постановил: – Не видать бедняге ни гроша. Я думаю, куры так не дожидаются той поры, когда баба вынесет им хлебных зёрен, как он ждёт своих денег. Только сытый голодного не разумеет. Генерал вашего капитана поди давно из головы выкинул, а остальным до него и вовсе никакого дела нет. Пошла писать губерния… – Он ещё немного помолчал и добавил: – Как у Жуковского: по усам текло, да в рот не попало. И всё тут.

Глава VI

Гоголь словно в воду глядел. Когда Троекуров пенял Копейкину за помеху важным делам, не терпящим промедления, – в голове его, по правде говоря, крутилось только одно дело: долгожданная отставка…

…которая и случилась благополучно чуть не на следующий день после того, как фельдъегерь увёз мятежного капитана. Государь удовлетворил прошение Кирилы Петровича, а с тем освободил и от всех забот, кроме скорого отъезда.

Троекуров разменял шестой десяток. Столичная жизнь ему давно приелась, ежедневные вереницы просителей генерал уже видеть не мог, а без малого пять тысяч душ крепостных давали полную денежную свободу. Кирила Петрович всем существом стремился прочь из Петербурга, в одно из имений своих, чтобы целиком предаться главной страсти – охоте; чистую радость омрачало лишь неудовольствие дочери.

Семнадцатилетняя Мария Кириловна была прехорошенькой девушкой и, по всему судя, в ближайшие год или два обещала расцвести в изумительную красавицу. Она росла без матери, умершей родами много лет назад, но волею отца и старанием нянек с гувернантками выучилась по-английски и по-французски, много читала романов, музицировала, писала милые акварельки, пробовала сама сочинять… Из новгородского имения Кирила Петрович нередко вывозил дочку в Петербург, а с наступлением холеры и вовсе забрал к себе, так что ко времени отставки Маша уже давно гостила в доме на Литейном. Она уверена была, что насовсем перебралась в столицу, поэтому известие об отъезде прозвучало громом среди ясного неба. Забыв о дочерней покорности, Маша даже обронила горький упрёк:

– Неужто, папенька, решили вы похоронить меня в провинции?!

Троекуров пустился в объяснения. Конечно, не об охотничьих мечтах говорил отставной генерал и не о желании после стольких лет службы пожить барином в собственное удовольствие: этого Маша по молодости понять всё равно не могла.

– Едем на год-другой, не больше, – сказал Кирила Петрович. – Имение хочу я привести в идеальный порядок, и ещё хочу, чтобы ты к нему попривыкла. Когда пойдёшь замуж, дам его за тобою в приданое.

Маша проплакала оставшееся время – и по июльской жаре в слезах перебралась вместе с отцом на юг Рязанской губернии. В Раненбургском уезде девичье одиночество должна была скрасить библиотека: внушительное книжное собрание, состоявшее по большей части из французских романов прошлого века с вкраплениями английских, перевезли с Новгородчины и срочным порядком дополнили из магазинов столицы томиками русских авторов. А ещё в деревне Марию Кириловну ждал брат.