осстановила Сенат, а 18 октября 1731 года по инициативе Остермана был образован Кабинет министров «для лучшего и порядочнейшего отправления всех государственных дел, подлежащих рассмотрению императрицы». Кабинет министров обладал широкими правами в области законодательства, управления. суда и контроля за всеми государственными учреждениями в столице и на местах.
В его состав вошли три кабинет-министра: граф Гавриил Иванович Головкин, родственник Натальи Кирилловны Нарышкиной, канцлер при Петре I и президент Коллегии иностранных дел; князь Алексей Михайлович Черкасский, сенатор и один из активнейших врагов верховников; и граф Андреи Иванович Остерман, фактический руководитель русской внешней политики во все годы правления Анны Ивановны.
В 1735 году по указу императрицы подписи трех кабинет-министров равнялись ее собственной. После смерти Головкина его место в Кабинете занимали последовательно Павел Иванович Ягужинский, Артемий Петрович Волынский и ближайший сподвижник Бирона Алексей Петрович Бестужев-Рюмин. По мастным прерогативам Кабинет министров стал верховным учреждением государства, отодвинув Сенат на второе место.
Сделавший более прочих для укрепления самодержавной власти Анны Ивановны офицер-преображенец Семен Андреевич Салтыков, родственник императрицы по ее матери — Прасковьи Салтыковой, на следующий же день после переворота стал генерал-лейтенантом, а вскоре и генерал-аншефом. Кроме того он получил придворный чин гофмейстера и имение с десятью тысячами душ.
Теперь и Бирон мог приехать к своей возлюбленной, что он вскоре и сделал.
Анна Ивановна снова перенесла столицу в Петербург и со всем двором переехала на берега Невы, оставив Салтыкова генерал-губернатором и Главнокомандующим Москвы, а 9 февраля 1732 года пожаловала ему титул графа.
И все же Салтыков не стал первым сановником империи. Им несомненно являлся обер-камергер Эрнст-Иоганн Бирон, пока еще остававшийся Бюреном.
И тогда в Митаве, и в Москве и в Петербурге. Бирон и его семейство всегда жили в одном дворце с Анной Ивановной. И до женитьбы Бирона, и после, спальни герцогини Курляндской и ее фаворита находились рядом и соединялись дверью. Так стало и в России. Казалось бы, фаворит обязан был сохранять абсолютную верность своей государыне или, во всяком случае, скрывать от нее свои похождения. Однако не тут-то было. Правда, первое время Бирон был осторожен и не подавал императрице поводов к ревности. Но когда Анна Ивановна стала стареть и все чаще болеть, он увлекся по-прежнему влиятельной конфиденткой — доверенной подругой и наперсницей Елизаветы Петровны, уже знакомой нам Маврой Егоровной Шепелевой, которая после смерти Анны Петровны возвратилась из Киля в Петербург и снова перешла к цесаревне Елизавете в прежнем качестве фрейлины. Шепелева была умна, богата, но некрасива, хотя последнему ее качеству мало кто из мужчин придавал значение, вполне довольствуясь двумя первыми. Кроме того она слыла большой искусницей в альковных делах, а эту сторону женского нрава мужчины всегда считали наизначительнейшей. Что же касается ее влияния на Елизавету Петровну, то здесь Мавра Егоровна не имела себе равных.
Этого в совокупности оказалось достаточно, чтобы Эрнст Бирон, имевший свои виды на цесаревну, стал любовником Шепелевой, а вскоре искренне, насколько мог, полюбил ее.
Анна Ивановна знала об их романе, сердясь, называла Шепелеву Маврушкой, но ничего поделать не могла, хотя однажды не постеснялась прибегнуть к помощи нелюбимой кузины, чтобы образумить изменника. В одном из немногих писем Елизавете Петровне раздосадованная Анна Ивановна писала: «Герцог и Маврушка окончательно опошлились. Он ни одного дня не проводит дома, разъезжает с нею совершенно открыто в экипаже по городу, отдает с нею вместе визиты и посещает театры».
Разумеется, амурные похождения фаворита были не самым важным его делом: для Бирона на первом месте всю жизнь стояла «одна, но пламенная страсть» — обладание властью. Все иные свои стремления, увлечения и привязанности он ставил в прямую зависимость от того, способствуют ли они достижению его главной цели — безграничной, практически, самодержавной власти. Он хорошо понимал, что одного влияния на императрицу, хотя бы и беспредельного, недостаточно, как недостаточно и признания его первым сановником империи со стороны российских министров и фельдмаршалов. Он желал, чтобы о его власти знали и при важнейших иноземных дворах.
Курляндское захолустье не способствовало его известности в Европе. Но когда Анна возвысила его в России, она вслед за этим выхлопотала ему у австрийского императора титул графа и. наконец, наградила фаворита орденом Андрея Первозванного. Иноземные дворы, союзные России, заметили временщика, и последовали примеру Австрии, поднося ему ордена и иные знаки отличия.
После того, как Эрнст-Иоананн в 1737 году стал герцогом Курляндским, французский герцог Бирон учтиво поздравил своего самозванного родственника, но все же спросил, в каком родстве находятся их герцогские династии. Эрнст-Иоаганн не ответил на это письмо.
Следом за фаворитом приехали в Россию и два его брата.
Старший из них — Карл — еще в ранней молодости вступил в русскую службу, но вскоре попал в плен к шведам. Он бежал из плена и, вступив в польскую армию, дослужился до подполковника. Как только Анна Ивановна стала императрицей, Карл приехал в Россию, был удостоен чина генерал-аншефа и должности военного коменданта Москвы. Однако образцом дисциплины военный комендант не был: из-за постоянных драк в пьяном виде он получил так много ран и увечий, что стал инвалидом и вследствие этого оказался неспособным к службе.
Младший брат герцога — Густав Бирон — приехал в Россию тоже из Польши. Сначала ему был дан чин майора гвардии, а потом, очень скоро, и генерал-аншефа. Густав не отличался ни умом, ни храбростью, и если бы ни его знаменитый брат, то о нем не осталось бы следов в истории.
Крушение фаворита повлекло за собою арест и ссылку обоих его братьев, которые и потом разделяли участь Эрнста-Иоаганна.
Император Александр и королева Луиза
Решительно меняя, как ему вначале казалось, внешнеполитический курс России, Александр сменил и одного ее руководителя — графа Панина на другого — графа Кочубея.
Тридцатитрехлетний Кочубей был решительным сторонником нейтральной, независимой России, которая, по его мнению, не должна была связывать себя никакими военными союзами.
В записке, поданной Александру, Кочубей писал: «Россия достаточно велика и могущественна пространством, населением и положением, она безопасна со всех сторон, лишь бы сама оставляла других в покое. Она слишком часто и без малейшего повода вмешивалась в дела, прямо до нее не касавшиеся. Никакое событие не могло произойти в Европе без того, чтобы она не предъявила притязания на участие в нем. Она вела войны бесполезные и дорого ей стоившие. Благодаря счастливому своему положению император может пребывать в дружбе с целым миром и заняться исключительно внутренними преобразованиями, не опасаясь, чтобы кто-либо дерзнул потревожить его среди этих благородных и спасительных трудов.
Внутри самой себя предстоит России совершить громадные завоевания, установив порядок, бережливость, справедливость во всех концах обширной империи, содействуя процветанию земледелия, торговли и промышленности. Какое дело многочисленному населению России до дел Европы и до воин из нее проистекающих? Она не извлекла из них ни малейшей пользы».
Однако концепция Кочубея не просуществовала и года: 20 мая 1802 года Александр отправился в свою первую заграничную поездку, — в Пруссию. Эта поездка стала причиной того. что между русским императором и прусской королевской четои установилась прочная и нежная дружба, которая впоследствии явилась одним из побудительных мотивов вступления России в воину с Наполеоном.
Во время пребывания в Мемеле. — писал Адам Чарторижскии, бывший с царем и царицей в этой поездке, — «Королеву всегда сопровождала ее любимая сестра, принцесса Сальмская, теперешняя герцогиня Кумберландская, о которой скандальная хроника могла бы порассказать многое. Присутствие принцессы уменьшало строгость этикета, оживляло разговор и придавало более интимный характер их встречам: принцесса была прекрасной поверенной тайных помыслов своей сестры; она была бы готова и на более существенную помощь сестре в этих делах, если бы в этом встретилась надобность. После одного из свиданий с Прусским Двором, император, в то время сильно увлекавшийся кем-то другим, рассказывал, что серьезно встревожен расположением комнат, смежных с его опочивальней, и что на ночь он запирает дверь на два замка, из боязни, чтобы его не застали врасплох и не подвергли бы слишком опасному искушению, которого он желал избежать. Он даже высказал это обеим принцессам. причем был более откровенен, нежели учтив и любезен».
Александр приехал в Мемель 10 июня, а уехал 16-го, но всего за одну неделю он, буквально, свел с ума синеокую двадцатишестилетнюю красавицу-королеву, в свою очередь пленившую царя восторженностью души и вспышками веселого кокетства, сочетавшимися с глубокой заинтересованностью сложными проблемами жизни и редкостной начитанностью. Несмотря на молодость (царь был на год моложе Луизы). Александр пустил в ход все: пламенную мечтательность, которая выходила у него такой естественной, хотя никогда не была искренней, желание послужить идеалам человечности, пылкое стремление к славе, намерение стать на защиту угнетенной Европы, готовность каждый момент спешить на помощь последним из последних, забыв о своем высоком сане, повинуясь только чувству гуманности. Это была тонкая игра со стороны «прельстителя». Она достигла цели. Один из эпизодов, произошедший на глазах Луизы, раскрывает то. как Александр доказывал свою гуманность и отрешение спешить на помощь. «Был кончен один из танцев, — писала Луиза в своем „Дневнике“, — император отдыхал, сидя рядом со мной, мы разговаривали. Вдруг все устремились к окнам. спрашивали: „В чем дело?“ Говорят: „Кто-то утонул“. Как ветер Александр бросился вниз, чтобы помочь. Это был маленький мальчик, которого уже успели вытащить из воды. Я вижу в окно, как император возвращается с мальчиком восьми или девяти лет на руках. Войдя, он сам дает ему чаю, который тот пьет с удовольствием. И приходит ко мне будто ничего не случилось. Я говорю ему о том, как он добр, как я растрогана. „Всякий сделал бы это на моем месте“, — отвечал он».