[282] и князь Церетелев[283] съездили на проверку ложного рапорта Баринга. Наконец, раз уж ничего нельзя было поделать, решили, что эконом ответит каймакаму, если тот его спросит, что «народу, который видит в своих рядах палачей и сильно переживает еще о недавней резне братьев своих, совестно делать это».
Наутро каймакам позвал эконома, который сообщил ему о принятом нами решении. Тот захрипел, разъярился, раскричался и стал его попрекать и запугивать. Священник стал извиняться, говоря, что он не виноват и должен лишь передать то, что решило большинство. «Если суть в том, чтобы я сам сделал это, вот, сейчас же, извольте, но если это от имени всего народа, то я сказал вам, как обстоят дела».
Так он, выбраненный, если не сказать выгнанный, вышел. Наутро и еще несколько дней подряд каймакам все вызывал его к себе, даже к дому его ходил сам, увещевая и убеждая его, что, в конечном счете, не народным большинством, а лишь решением членов управы можно было сделать это. Но эконом, хвала ему, никак не сдавался, и мне кажется, что этот вопрос замяли, ограничившись лишь бранью и угрозами со стороны каймакама. Немало способствовал тому и приезд Скайлера и князя Церетелева в Казанлык. Это произошло в то время, когда господин Касев известил нас из Пловдива, что они отправились в Батошево и оттуда должны прибыть и в Казанлык к его брату Константину. Мы обрадовались и отдали распоряжение как можно более торжественно встретить и принять его. В день, когда они уже были на пути к городу, двое из наших горожан ожидали их в Шипке, чтобы пригласить их к господину К. Касеву, на окраину же города вышли почти все горожане, чтобы встретить их.
Турки со своей стороны приготовили им квартиру и вышли встречать их, а каймакам с кади[284] поехали в Шипку. Но когда они вошли в город, те [Церетелев и Скайлер] отказались ехать к ним и отправились к Касеву. Турки вознегодовали и отошли к своему кварталу, а мы сопроводили гостей к их квартире. Там князь Церетелев предуведомил нас, что Скайлер хорошо говорит по-русски и что мы можем без стеснения самым искренним образом рассказать ему все. Скайлера сопровождал и господин Петр Димитров, ныне болгарский агент в Константинополе.
В тот же день, под вечер, из Стара-Загоры специально, чтобы увидеться с ними, приехал и покойный ныне старик Славейков. Он подъехал к дому и сразу же пожелал, чтобы его провели к гостям. И хоть я только вышел оттуда, мы вошли вновь, не откладывая дело в долгий ящик; они увиделись со стариком Славейковым, обменялись с ним несколькими словами и остались после ужина, чтобы обсудить все более подробно. После ужина мы вновь пришли, и старик Славейков так красиво и искусно описывал наше невыносимое положение перед Скайлером, что это не могло его не тронуть. Но он внезапно как-то разгорячился и стал очень нервно говорить, что болгары не могут более терпеть свирепства и зверства турок, и если просвещенные европейские державы не войдут в их невыносимое положение и не озаботятся его улучшением, то они [болгары] уже решились повсеместно восстать, пусть и не располагая оружием, но с вилами, топорами, косами, мотыгами и кирками выйти против тиранов, чтобы сбросить ярмо со своей шеи. В его глазах сверкали искры — так пламенно он говорил. Но Скайлер что-то ему возразил, я не помню как следует, что это было, но это не понравилось старику Славейкову, они повздорили, и в разгар ссоры старик еще и поддразнил его, сказав, что Скайлер всего лишь корреспондент какой-то малоизвестной газетенки.
Скайлер, обиженный этим, молча удалился в спальню, и мы остались в салоне, где проходила беседа, изумленные и ошарашенные. Князь Церетелев также распрощался с нами, и мы, встав и притихнув, ушли, как будто нас выгнали. Было уже поздно, поэтому мы улеглись спать, но старик Славейков спустя некоторое время постучался ко мне, разбудив, и попросил бумагу и чернильницу. Было видно, что он не мог уснуть, его что-то беспокоило, и моя догадка утром подтвердилась. Он не спал всю ночь и, когда мы встали, протянул мне письмо к Скайлеру, которое попросил передать ему лично и добавить что-нибудь и от себя. Оно было открыто, поэтому я его прочел, старик писал по-русски, раскаивался и сожалел о случившемся, искал его прощения и заканчивал тем, что в его воле или простить, или вновь засадить его в адрианопольские застенки, откуда он только что вышел на свободу[285]. Я принес и передал письмо Скайлеру, который, прочитав его, задумался и сказал: «Скажите господину Славейкову, что моя миссия состоит не в том, чтобы причинять зло людям, а помогать и творить, насколько я способен, добро болгарам. Он оскорбил меня своими словами, и мне стало так горько, ведь я потерял покой и скитаюсь по долам и горам, чтобы быть полезным его народу. Скажите ему, что я великодушно прощаю это оскорбление и ему нечего опасаться с моей стороны. Было бы очень хорошо, если бы болгары умели ценить и уважать своих друзей и сохраняли спокойствие во время разговоров с ними».
— Мне кажется, что неосознанно и, будто случайным ветром, в порыве горячности пришло ему это, неожиданно для всех, — ответил ему я, — и я засвидетельствую ему ваше великодушие по поводу этого неприятного случая, а перед тем, как он уедет, а он думает покинуть город, мне хочется привести его к вам, чтобы вы попрощались.
— Не беспокойте его этим визитом, к тому же, как я вам сказал, он может быть в высшей степени спокоен, отправляясь в путь.
Я вернулся и сообщил все это старику Славейкову и думаю, что в Стара-Загору он уехал успокоенным. После обеда я опять отправился увидеться с гостями, и в особенности, с князем Церетелевым. Мы вышли с несколькими друзьями, чтобы совершить с ними прогулку за пределами города. Господин Скайлер пошел купаться на реку, а мы с князем бродили по полю и говорили о нашем деле. Я предоставил ему подробности поведения и отношения к нам наших властей и силился убедить его, что наше страдание более выносить невозможно, поэтому, в конце концов, и без посторонней помощи мы полны решительности, как сказал и старик Славейков, сбросить ярмо с наших спин хоть мотыгами, топорами и косами.
— Вы сейчас ведите себя смирно и старайтесь как можно лучше проявлять уважение к вашим властям и школы устраивайте с тщательностью: пока учитесь, развивайтесь. Мы взялись за одно дело, и если довершим его удачно, то весной будем здесь, если нам не повезет, то вы будете кроткими, станете вести себя мирно и присматривать за школами, как я сказал, пока мы не найдем времени и нам не помогут обстоятельства.
Я думаю, что тем самым делом был обход графом Игнатьевым всех европейских кабинетов, чтобы подписать протокол в Топхане[286]. И действительно, после его подписания наша Освободительница объявила Освободительную войну Турции. Весной 1877 г. ее храбрые воины под командованием царя-освободителя прошли через Прут и Румынию, а в первую половину июня, миновав Дунай у Свиштова, вступили и в Болгарию.
Где-то в июне месяце 1877 г. мы, несколько добрых приятелей, собирались каждый день перед обедом в доме одного моего родственника, старого народного деятеля, известного многим Константина Т. хаджи Коева, а после обеда и особенно к вечеру — в саду около фонтана его зятя, знаменитого торговца розовым маслом Димитра Д. Папазоглу, хоть он сам в эти тяжелые для отечества времена и вынужден был покинуть со всеми своими домочадцами свое жилище и обосноваться в Европе, а брат его, покойный ныне Бончо Папазоглу, — в Константинополе. Лишь их мать, старая Неда, хлопотала по прекрасному дому Димитра, зять же их, Стефан Серафимов, постоянно находился в их конторе. Там мы и собирались и с жадным любопытством читали переполненные новостями дня константинопольские и иностранные газеты и с большим интересом обсуждали сложившееся положение, так как русские освободительные войска уже миновали Прут и расквартировались в Румынии.
В какой-то из дней, не помню точно, утром меня посетил в доме бай Петко Панагюрец, приехавший из Плевны, давно служащий при тамошних потомках Михал-бея, братьях-мутевалиях[287], Нури-бее и Махмуд-бее. Бай Петко носил турецкую одежду и по внешности и разговору был тем же турком. Его первым словом, когда мы увиделись, было: «Передаю тебе большой привет от бая Атанаса Костова», тамошнего торговца, ныне уже почившего. Я поблагодарил его, поприветствовал, пригласил присесть и спросил:
— Что привело тебя в эти края, бай Петко? Что нового в моей Плевне? Как там мои друзья? У меня остались чудесные воспоминания о городе.
— Они хорошо, и все прекрасно, да я именно поэтому и приехал, чтобы повидаться с тобой и сказать тебе это. Бай Атанас специально поручил мне это; русские уже около Никополя.
Я почувствовал, как от этой приятной новости меня словно кольнуло что-то, и вновь спросил его:
— А ты их видел?
— А как же! Эти негодники расположились на поле, здесь белые, там черные, любо-дорого поглядеть на них. Как только эта новость разнеслась по Плевне, Махмуд-бей, чтобы убедиться, правда ли это, послал меня, дабы я сам пошел на них посмотреть, тут я и увидел их, негодников, и скорее вернулся назад, чтобы сообщить ему. Его точно громом поразило от услышанного, и он сразу же телеграфировал в Константинополь брату Нури-бею. По новой конституции он депутат и заседает в палате. А Нури-бей ответил, что приедет, и Махмуд-бей тотчас послал меня сюда же с тремя турками, чтобы встретить и препроводить брата в Плевну. Он прибывает к вечеру, и еще в эту ночь мы должны перейти Балканские горы, нам никак нельзя медлить; ведем ему коня и запасную лошадь.
То, как я обрадовался, слушая бая Петко, рассказывавшего мне эту приятную новость, невозможно передать. Радость моя была такой, что мне не сиделось дома, что-то подталкивало меня на улицу, и я думал лишь о том, чтобы поскорее проводить бая Петко и пойти поделиться со своими друзьями этой необычайно радостной новостью. Наконец, после неоднократного угощения, бай Петко поднялся ехать, да и я вышел с ним, проводил его до конца улицы, и там мы расстались; он отправился на постоялый двор, который находился в нескольких шагах дальше, я же пересек улицу и направился в дом дяди Константина, где обычно мы собирались по утрам. Там уже были все мои друзья, и, находясь в очаровании от своей новости, с каким нетерпением, с каким восхищением и радостью я сообщил им ее, таким мне показалось и их невообразимо огромная, внезапная радость. Я пленил их, и еще больше восхищался, и мечтал, и предсказывал наше близкое царствование. Изумленные, они ловили каждое мое слово, и каждый говорил что-то, что было близко произнесенному мной. Мы все радовались, как дети, и после свежих еще огорчений и печалей, которыми наполнили нас зверства, повсюду совершавшиеся в нашем многострадальном отечестве взбеси