Русско-турецкая война. Русский и болгарский взгляд, 1877–1878 гг. — страница 27 из 76

— Каковы ваши болгары, не знаю; спеша захватить правительственные и почтово-телеграфные учреждения, надеясь воспользоваться какими-нибудь документами, обнаруживаем там их, все рвут и уничтожают и слов никаких не понимают.

— Бейте, — сказал я ему, и мы отъехали.

Еще дальше, у нижних ворот конака, мы встретили толпу и нескольких солдат среди них, ведущих связанного и рыдающего Калюнджию, одного из виднейших турецких торговцев, почти обмершего от страха. Увидев нас, он еще больше разрыдался и умолял нас освободить его.

— Куда вы его ведете? — спросил я солдат.

— Народ желает, чтобы мы его убили.

— Почему? Что он натворил?

— Мы не знаем, нам вручили его как плохого человека.

— Нет, братцы, все наоборот, если он и турок, то один из лучших людей. От имени честного креста, перед которым мы обнажили голову, прошу вас оставить его свободным, передать его нам.

Богобоязненные и благочестивые солдаты перекрестились, развязали его и отдали нам. Мы приняли его в свои ряды и продолжили свой путь, чтобы встретить прибывших. Там, за мостом, под орешниками мы заметили генерала Гурко и весь штаб верхом на конях в ожидании. Мы приблизились к нему, и поп Иван поднес блюдо с хлебом и солью, а поп Стефан осенил его крестом и поднес для целования. Тогда я поприветствовал его от имени города как желанного гостя. Я начал свою речь чрезвычайно знаменательными словами Симеона-богоприимца: «Ныне отпущаеши раба твоего, Владыко»[300] и после соответствующего обстоятельствам приветствия представил ему, исходя из их собственного желания, и беев, которые, обнажив головы, обритые, предстали перед нами.

— Скажите им, что я приказываю, чтобы они собрали повсеместно свое оружие и принесли его в конак, и пусть ведут себя мирно; иначе я разверну пушки к городу и разрушу его целиком.

Я передал им дословно его приказ; они поклонились и пообещали в точности его исполнить. После этого мы отправились к городу, и так как не было какой-то особой песни, заготовленной по этому случаю, я распорядился, чтобы ученики и ученицы спели перед шествием песню на стихи старика Славейкова, написанные по случаю решения Церковного вопроса:

День торжествен,

Праздник всенароден,

Торжествуй, болгарский мой народ,

Ты теперь совсем уже (вместо «церковно уж») свободен,

Ты свободен жить, как царь живет[301].

Они еще продолжали петь эту песню, когда мы дошли до дома, где находился госпиталь для турецких солдат. Там доктор Вылкович[302], повязавший феску белым платком, чтобы ее не было видно, и все остальные врачи и служащие с фесками на голове и турецкий караул у ворот привлекли внимание генерала, он приостановился и спросил меня:

— Что там?

— Госпиталь[303], — ответил я и сделал господину Вылковичу знак, чтобы тот приблизился. Я отрекомендовал его как болгарина и врача госпиталя. Он обратился к генералу на французском языке, чтобы тот заменил караул на русский, что и было сделано, и доложил ему о состоянии больных и госпиталя. Генерал ободрил его, похвалив за добросовестное исполнение своих обязанностей и сказав, что теперь они окажутся в лучших условиях, чем были до этого, покинул госпиталь.

Когда мы подъехали к дому господина Папазоглу, я указал его генералу, сказав, что этот дом приготовлен для него в качестве квартиры, и пригласил войти.

— Нам сейчас не до квартир, нужно добраться до монастыря, чтобы воздать хвалу Богу, а потом — на Шипку, и когда мы захватим ее, тогда будем думать о квартире.

Он произнес эти слова, и мы тронулись вперед. У дома господина Касева для генерала вынесли поднос со сладко[304] и поднесли, угостив его и его свиту, и до монастыря мы доехали, уже нигде не останавливаясь. Там они спешились с коней и вошли в церковь, где все молились коленопреклоненно на отслуженном молебне. А после молебна сели на приготовленные стулья, и инокини вынесли сладко, чтобы попотчевать гостей. Пока их угощали, генерал повернулся ко мне и сказал:

— Ребята три дня уже ничего не кушали, нет ли хлеба да сыра?[305]

Я отдал распоряжение, и нам тотчас же принесли хлеб и брынзу, которую вместе с вишневым вареньем все, оголодав, с аппетитом съели. Пока они ели, генерал указал на одного молодого офицерика и сказал:

— Племянник государыни императрицы и будущий князь Болгарии.

Я, не теряя времени, устремился к нему, чтобы поцеловать ему руку. Генерал указал и на Лейхтенбергских князей:

— Да племянники государя императора. — Им я отвесил поклон. Время шло к полуденному отдыху, и мы сели на своих коней и отправились к Шипке с конницей, казаками и сотней пластунов; они были одеты по-черкесски и носили чудовищно огромные и лохматые меховые шапки. Стрелки же расположились на бивуаках около монастыря.

Они отправились в путь, а я вернулся домой, чтобы пообедать и прийти в себя. Я так устал, что прилег отдохнуть, но вскоре меня подняли с тем, чтобы встретить также генерала Столетова с болгарским ополчением. Я поднялся и поскорее отправился на окраину города, на Стара-Загорскую дорогу, чтобы встретить их. В ожидании мы рассматривали в виноградниках убитых турецких солдат и лежащие около них мартинки[306], которые наши подобрали и взяли себе, а в одной долине лежали упавшие или нарочно запрятанные там две стальные пушки фирмы «Крупп», позднее перевезенные русскими на другое место вместе с остальными двумя, которые забрали у турок, когда бой шел чуть выше.

Наконец, показался и генерал Столетов с болгарским ополчением. Веселую и приятную картину представляли собой эти болгарские герои, ехавшие и певшие болгарские песни. А еще веселее становилось от того, что среди них я увидел многих знакомых. И их офицеры, и те молодцы, и говорят с тобой по-болгарски. Они вошли в город и расположились на ночлег прямо посреди площади, несмотря на то что на рассвете им и пришлось помокнуть под славным дождем. Их офицеры расположились по домам, а генерал Столетов, который говорил и по-турецки, — у Ив. Касева, где также обосновался и оставленный генералом Гурко комендант города, граф Роникер; его убили через два дня вместе с двумя его адъютантами. Он был из гусар Лейхтенбергских князей.

Наутро, после того как генерал Гурко уехал на Шипку и мы встретили ополчение, мы, по обычаю нашему, уже приободрившиеся, опять собрались у дяди Константина. Нам было хорошо, и мы все говорили о случившемся и будущем, когда к нам вошло несколько плачущих турок, среди которых были и Ибиш-бей, и мулла Ахмед, с окровавленными и свисавшими с руки пальцами. Они плакали и жаловались на неких насильников, которые в сопровождении нескольких солдат ходили по их домам, бросались на их жен и требовали денег. На муллу Ахмеда они даже замахнулись, чтобы разрубить его саблей, которую он схватил, а ему порезали пальцы. Так жаловались они и умоляли нас прийти к ним на помощь, чтобы защитить их. Тогда дядя попросил меня сопроводить их к коменданту, чтоб тот предоставил им защиту. Я привел их к дому Касева и оставил во дворе, а сам поднялся к графу, представился ему и рассказал все, умоляя оградить мирных турок, жаловавшихся и ожидающих внизу. Но он, вместо того чтобы сделать это, прокричал мне сверху, изругав меня и сказав:

— Какие вы, болгары, паршивцы, просто ума не приложу! Не вы ли стонали от турок, и так, что в такую даль заставили ехать сюда и нас, оставивших свои семьи и все; теперь же, что за дело, вы их оберегаете. Ступай к черту![307] — и с другими подобными ругательствами, которые перо мое отказывается писать, нагрубил и изругал меня. Я, опустивши голову, вышел, а туркам сказал, чтобы они шли домой и что комендант распорядится, дабы к ним больше не приставали.

Этот граф был вспыльчивым, своенравным, упрямым и безрассудным человеком. Это показали его поступки. В тот же день поздно вечером, около половины первого ночи по турецкому времени, он оседлал коня и с двумя своими гусарами поехал на Шипку, где еще сражались русские. Кто-то из наших посоветовал ему не ехать в такое время, так как дороги еще не были безопасны, как бы чего не случилось, но он обругал их и отправился в путь. Выехав из города, он двигался наугад, поскольку не знал дороги, и отклонился от нее, так что в итоге переночевал меж снопов в полях около Абукаяты. Когда рассвело, он и сопровождающие его проснулись и, садясь на коней, чтобы продолжить свой путь, были пронзены пулями спрятавшихся около них проигравших в бою турок. Потом их тела привезли и похоронили во дворе монастыря, откуда во время оккупации сын графа приехал с несколькими гробовщиками в специальной форме и двумя гробами, одним из цинка, а вторым — из дуба и пропитанным смолой, и с разрешения пловдивского губернатора Шепелева[308] перенес тело своего отца, графа Роникера, в Россию.

В то время я был секретарем окружного начальника в Казанлыке, который по старому турецкому землеустройству входил в состав пловдивского губернаторства. Генерал Гурко, вернувшись в Казанлык после взятия Шипки, сразу же спросил меня, действительно ли граф перед тем, как его убили, бранил меня и выгнал, когда я просил его защитить нескольких обиженных турок. Я подтвердил это, и он в гневе промолчал. Генерал Гурко три дня был на Шипке, а на четвертый, увидев, что турки подняли на вершину горы белый флаг, послал туда сотню пластунов, чтобы узнать, что они хотят, но пластуны не вернулись.

Прошло достаточно времени, а флаг все развевался, тогда он послал и других, чтобы найти отбывших ранее, и какое же зрелище они увидели! Все они были убиты, и головы их, во рты которых были запиханы их детородные органы, выстроены в ряд около телеграфных столбов. Эта печальная и бесчеловечная картина в свое время была проиллюстрирована английским корреспондентом Макгаханом