Я им сказал, что не знаю, насколько их сообщения достоверны, но у румын даже нет оправдания в том, что они действовали под влиянием турецких зверств. Этим, прибавил я, не хочу оправдывать и болгар, поскольку зверства одной стороны могут лишь объяснить, но не оправдать зверства другой. С особой настойчивостью они хотели меня уверить, что жизнь турецких пленных была гарантирована лишь тогда, когда их конвоировали русские солдаты.
Я слушал жалобы этих молодых офицеров, попавших в русский плен, и думал: хотя бы сейчас они раскаиваются за злодеяния, совершенные над невинными болгарскими жертвами или все еще продолжают верить, что лишь они могут безнаказанно совершать преступления. Я радовался болгарской свободе, которую добыли победоносные русские войска, но не испытывал никакого удовольствия от страдания турок, раз эти страдания являлись плодом их предшествовавших действий. Всю свою жизнь я ненавидел подлые убийства и ненужные наказания, потому и сейчас, слушая рассказы об убитых пленниках и обесчещенных женах, моя человеческая природа взяла верх над патриотическими чувствами, и я чувствовал сожаление за всех, кто потерял жизнь после завершения боев, хотя они и были турками — вчерашними нашими мучителями. Русская поговорка «Лежачего не бьют» — прекрасна, но она не проникла в души всех тех, кто обладает властью вершить добро и зло.
У меня создалось впечатление, что огромное большинство этих плененных турецких офицеров жизнерадостны и будто чувствуют себя счастливыми, избежав смерти, хотя и попав в плен. Возвращаются из плена — когда-нибудь, из могилы — никогда — максима не только родителей, но и самих пленников. Турецкие офицеры знали, что их отправят куда-то далеко, в «бескрайнюю» русскую землю, но это их никак не смущало. Их отечество склонилось перед ногами неприятеля, их султан просил мира, их товарищи лежали безжизненными в Балканских горах или долинах, а они остались невредимы, не покинув свои полки, не совершив никакого подлого дела или предательства отечества. На первый взгляд мне казалась святотатственной их жизнерадостность, но после разговора с ними я начал их оправдывать.
— Мы бились, как львы, мы сполна исполнили свой долг и должны были победить, если бы наши начальники не завидовали друг другу, не боролись за первенство и не предавали.
После такого предисловия следовал ряд рассказов о некорректных поступках начальства, всегда виновного в случае неудачи.
Румыны еще находились под обаянием их участия в осаде Плевны. Они словно искренне верили в свои воинские добродетели, которые никто не мог превзойти. И в отеле, и в кафе, и на улице они рассказывали о своих подвигах, особенно при Гривице, без которых русские войска были бы вынуждены отступить в свои степи[384]. Русские офицеры терпели это самохвальство с великодушием, присущим великим народам. Среди них были те, кто дразнил или вступал в препирательства, но большинство снисходительно усмехалось, как поступают старые люди с самохвальством ребенка, который залез на стол и кричит, что выше всех.
Румынская надменность производила плохое впечатление на турецких пленных, знавших, кто их победил и кто вынес на своих плечах тяжести этой войны. Они не скрывали своего негодования, когда слышали, как какой-нибудь румын хвалился, что румынские войска взяли Плевну и спасли русскую армию от разгрома. Бухарест олицетворял этот румынский психоз, и я его видел в полном расцвете. Может быть, сыграла свою роль и Бессарабия, создавшая после той войны неприязнь между Россией и Румынией, но из того, что я видел тогда в Бухаресте, я сделал вывод, что зародыш этой неприязни коренится в только что созданном психологическом состоянии румынского офицерства и интеллигенции, которым искусно пользовался покойный король Кароль I[385] для своих личных и расовых целей. Я в первый раз видел Румынию, но жившие на этой земле долгие годы болгары меня уверяли, что Плевна изменила привычки румын. Они стали смотреть на русских надменно и претендовать на большие территориальные компенсации.
Я покинул отель и отправился на вокзал с уверенностью, что найду свой багаж привезенным следующим поездом и смогу сразу же отправиться в Джурджево, но оказался обманут. Беспорядок румынских железных дорог был полным, и мне пришлось ждать два дня, пока я получил багаж. Если бы я не явился к начальнику движения, начальнику вокзала, если бы не оплатил стоимость нескольких телеграмм, отправленных в главные станции между Бухарестом и австрийской границей, то ждал бы, может быть, и две недели. Но проведенное время в румынской столице не было полностью напрасным. Я смог найти другой отель — более дешевый и удобный, чем предыдущий; смог открыть для себя болгарские центры, узнать новости из Болгарии и составить общее мнение о городе, который долгие годы был центром болгарской революционной деятельности.
Надо признать, что многие мои иллюзии испарились. Может быть, в давнем прошлом и было много болгар, слышался наш язык на базарах, но когда закончилась Освободительная война, намного более слышался русский язык, нежели болгарский. Я не заметил и каких-то особенных симпатий к Болгарии. Освободительная война интересовала румын лишь как очень выгодное предприятие. Под защитой очень могущественного государства румынская армия получила свое военное крещение и смогла отличиться. Большая часть израсходованных для войска русских материалов прошла через руки румынских торговцев, ремесленников и поденщиков. Возмещение, которое получила Румыния за железные дороги, шоссе и причиненные русскими войсками убытки, дало сильный толчок экономическому развитию страны.
Путь на Русе уже был открыт. Хотя по Дунаю и плыли тонкие льдины, его уже можно было пересечь. По этой причине Джурджево стало тесным для вмещения всех многочисленных путников. Около пристани русский еврей натянул большой шатер из очень толстого полотна и устроил под ним и отель, и кафе. Широкая жестяная печь давала тепло всем, кто преклонил голову в этом импровизированном отеле. Поскольку мне требовалось достаточно долгое время ждать прибытия какой-нибудь лодки из Русе, я воспользовался шатром и провел ночь на одной из его кроватей. Весь шатер представлял собой широкую комнату с около двадцати лежаками, отделенными друг от друга столь малым расстоянием, что мог лишь протиснуться человек. В одном из крайних углов в громадном самоваре готовился чай, и его разносили по кроватям, служившим и в качестве лежаков, и стульев, и столов. Внутри стоял невообразимый гвалт. Там были представлены почти все народности широкой и многоликой Европы, но больше чувствовался русский язык с гортанным акцентом. В этом шуме было немыслимо уснуть, но человеку нечем было и заняться. Все были незнакомы; да и разговор их касался предметов, никак меня не интересовавших. За очень небольшим исключением все эти путники болтали о ценах на разные продукты, об обмене монет, курсе валют и т. д. Время от времени слышался и немецкий жаргон, которым пользовались польские и русские евреи. Это было сущее мучение, но обстоятельства меня уже приучили к терпению, и мне не казались бесконечными ночи, которые я провел в кровати, не сомкнув глаза.
Утром я покинул румынскую территорию с особой радостью. Таможенная служба и в этот раз мне доказала, что Румыния сохранила множество пороков турецкого владычества. Чиновник держал меня полчаса на пристани, осматривал и изучал багаж, и лишь когда я всунул ему в руку две леи, сам закрыл и застегнул мой чемодан. Лодочниками были русенские турки, свободно циркулировавшие между берегами, хотя Русе был очищен от турецких властей неделю назад. Этот факт показывал лишь то, что война окончена, но русские никоим образом не боялись турецкого населения. Лодочники были около сорока лет, здоровые и годные к военной службе. Льдины, которые плыли по водам Дуная, представляли большую опасность для лодки, в которой находилось четыре пассажира и два лодочника. Казалось, однако, что лодочники — опытные люди. Сначала они направили лодку вверх вдоль румынского берега, затем развернулись вниз, но с направлением к болгарскому берегу. Таким способом они избегали встречи с большими и очень опасными льдинами.
В Русе я въехал без каких-либо мучений. Город был только что очищен от турецких войск, и население не могло нарадовалось свободе. Турецкое население оставалось на своих места и продолжало заниматься своим делом. Никакой ненависти между болгарами и турками, никаких конфликтов между этими пятивековыми врагами. Болгары продолжали говорить с ними по-турецки и служить им переводчиками в общении с русскими. Даже меня поразила эта индифферентность. Чем это объясняется, спросил я себя и после внимательного наблюдения ответил: правительством. Турки как народ неплохи.
По дороге из Русе в Тырново я переночевал в Бяле. И тамошний содержатель импровизированного постоялого двора дал мне возможность оценить обоснованность русских жалоб на болгарскую дороговизну. За один стакан свежего молока я заплатил три гроша! В обычное время молоко стоило тридцать-сорок монет за оку, а мой стакан не содержал больше трех драм[386]. На мое замечание, что цена ужасна, он огрызнулся: «Кто не может, тот не пьет молоко!» Я ему заплатил и уехал, чтобы увидеть другую, еще большую дороговизну.
Мне кажется, что Тырново был самым дорогим городом, поскольку позже, чем больше я приближался к Балканским горам или удалялся от них, тем цены на продукты питания становились меньше. Дороговизна была в одной определенной зоне, где имелись большие скопления войск или гражданских лиц. Прежде чем турки покинули Русе, главное сообщение освободительных войск с внутренней частью страны проходило по дороге Свиштов — Тырново. Цены на транспортные средства были так же высоки, особенно в направлениях, где освободительные войска уже разместили свое временное правительство. Большая волна переселения