, австро-венгерского чиновника в консульстве и при содействии двух сотрудников Данового книжного магазина[390] (Григора и Нешо — первый погиб в Апрельском восстании) ученики так называемого Радомирова пансиона имели возможность получать и читать запрещенные турецким правительством бухарестские издания. Мы, ученики четвертого и пятого классов так называемой болгарской семинарии, знали наизусть почти все стихотворения П. Р. Славейкова и Любена Каравелова — не различая, о любви они или о родине. Мы их декламировали в пансионе и на экскурсиях. Школьные воспитатели и преподаватели были недовольны нашими увлечениями, но задунайские литературные произведения мы получали против их воли и без их ведома. Они имели право быть недовольными, потому что, если бы узнали турецкие власти, это могло стать причиной закрытия школы и бедствий учителей и учеников. Но этот факт оставался неизвестным туркам лишь потому, что они были очень невежественны.
Стихотворения, которые я напечатал в 1874 и 1875 гг. в константинопольских газетах «Гайда» и «Ден», по своей внешней форме испытывали влияние этих двух писателей. В Константинополе, как ученик Robert college, я имел возможность читать издания Каравелова и сочувствовать его идеям. При таких обстоятельствах легко понять, почему я поспешил встретиться с писателем, оставившим столь глубокий след в моей душе. Для меня Каравелов являлся знаменитым писателем. Его повести, в которых с такой правдивостью и увлекательностью передавались сцены и местности, были мне хорошо знакомы, не могли не произвести на мою душу сильного впечатления и не вызвать еще более сильного чувства почтения и удивления. Если бы он приехал в Пловдив или в Софию, может быть, я не явился бы к нему с такой готовностью, особенно когда его сопровождает русский князь или граф, но в Копривштице, где нравы намного проще, где полное равенство, мое появление в старом доме Каравеловых являлось обыкновенным посещением, и я так поступил без колебаний.
Это было в конце марта 1878 г., когда мне сообщили, что прибыли на конях, сопровождаемые двумя казаками два видных человека, одним из которых был Личо Каравелов. Я расспросил несколько соседей и, уверившись, что действительно один из гостей — именно писатель Любен, решил его посетить.
Перед домом никого не было. Я вошел во двор и постучал в одну из дверей нижнего этажа. Меня встретила сравнительно молодая женщина, которая, как узнала, кто я и что хочу видеть Любена, поднялась по лестнице на второй этаж, вошла в комнату, окна которой смотрели на реку Тополки, и спустя одну или две минуты пригласила меня войти. На лавке вдоль стены сидели два человека, один из которых подал мне руку поприветствовать и представил второго, говорившего с ним по-русски. Я не запомнил его имени, но в голове у меня запечатлелось, что того отрекомендовали как представителя Русского Красного Креста. Раньше я никогда не видел Любена. Однако на меня произвела впечатление его внушительная осанка: длинная черная борода, широкие плечи и мужественный взгляд. Он пригласил меня сесть на лавку и начал разговор, который длился не менее получаса и прерывался время от времени его объяснениями на русском языке, чтобы оставался в курсе и его русский товарищ. Он меня расспросил о Robert college и высказал весьма благоприятное мнение об американской системе образования и воспитания.
— Американцы — практичные люди, — сказал он раздраженно. — И даже когда учат классические языки, делают это не из почтения к старине, а для ознакомления молодежи с оригиналами самых великих писателей и философов.
Когда я ему указал, что в колледже изучают политэкономию, парламентаризм и торговое дело, он обратился к своему товарищу на русском и вместо того, чтобы сообщить лишь мои сведения, пустился в объяснение значения этих предметов для жизни болгарской интеллигенции. Когда он понял, что я немного понимаю по-русски, то спросил, учил ли я этот язык. Я ответил, что в пловдивской епархиальной школе некоторые учителя были русским воспитанниками и ввели русские учебники по некоторым предметам, например по истории, физике и математике. Было видно, что это произвело на него очень сильное впечатление, и он поспешил это сообщить своему русскому товарищу с явным удовольствием.
В своем разговоре Любен был энергичен и свободен. Рядом с ним я казался юношей, но это обстоятельство не мешало ему относиться ко мне на равных. На мой намек, что болгары ждут от него большого вклада в литературу, он как-то оживленно сказал:
— Да, это мое призвание. Я перенесу свою типографию в Болгарию и стану работать с большей энергией, если позволит здоровье.
Тогда все думали, что Пловдив будет столицей Болгарии, и я понял из его слов, что он выберет своим постоянным местожительством этот город, знакомый ему еще с молодости. На меня произвело впечатление в этом разговоре то, что он уже не интересовался революционной деятельностью, что он являлся в свое время революционером не по призванию, а по призванию как-то теоретически…
Несколько раз он мне сказал, что болгарам сейчас нужно знание и практические жизненные умения, поскольку при существовании свободного и самостоятельного государства народ — тот, кто отвечает за свою судьбу.
В какой-то момент русский обратился к Каравелову с вопросом:
— А занимались учители в Robert college религиозной пропагандой?
Каравелов повторил мне вопрос на болгарском, и я ответил:
— Говорят, что при первом директоре иногда проявлялись подобные тенденции, но при нынешнем директоре, Уошборне, можно сказать, что подобного нет, и когда какой-нибудь из только что прибывших учителей позволяет себе сектантскую политику, мы, ученики, в большинстве своем православные (болгары, греки, армяне-григориане), сразу же реагируем. В проповедях, которые произносятся в воскресный день, избегается сектантская тенденция, принуждая ораторов придерживаться общих идей христианства и морали. Они стараются быть нейтральными и в политике, восхваляют гражданскую свободу, заставляют нас изучать свободные учреждения американского народа, не делая аллюзий на султанский режим.
Я им сообщил, что, насколько мне известно, очень редки случаи, когда православный ученик Robert college переходил из своей веры в протестантство. Мне показалось, что это сообщение было обоими встречено с удовольствием, поскольку Каравелов вновь начал хвалить здравомыслие и реализм американцев.
Я встал, чтобы уйти. Когда я выходил, Каравелов вновь мне повторил слова, сказанные им вначале:
— Болгария нуждается в образованных людях, которые принесут ей хорошее управление и внутренний порядок.
Уходя из комнаты, я вновь рассмотрел его внушительную фигуру, не думая, что это была не только первая, но и последняя моя встреча с нашим выдающимся писателем. В этой встрече Любен предстал передо мной намного более благим и спокойным, чем в издаваемых им газетах, особенно в его язвительных и разнузданных газетных колонках.
И сегодня, вспоминая, его фигуру и его разговор, спустя пятьдесят пять лет, я прихожу к убеждению, что Любен в Копривштице, в своем отчем доме, был ближе к настоящему Каравелову, чем когда находился в Бухаресте и писал колонки, находясь под влиянием нервной политической атмосферы и в очень неподходящих условиях труда.
Когда в типографии была уже набрана вся первая часть, меня известили, что в последнюю ее главу внесены некоторые значительные изменения, а вся последняя — седьмая — глава уничтожена цензурой. Это было крайне неприятно как для меня, так и для издателей, поскольку разрушало единство книги и приводило к достаточно большим расходам. А самое главное — поскольку я не видел никаких оправданий цензуре, принявшей такие строгие меры против истории Болгарии. Я нарушил право не обращаться к официальным лицам, находящимся у власти сейчас или управлявшим до них. Но друзья настойчиво меня убеждали обратиться с этим вопросом к премьер-министру[391], поскольку он несет ответственность за такие порядки, поскольку он считается более просвещенным человеком, чем его коллеги.
София, ул. Славянская, 22
22 июня 1942 г.
Уважаемый господин премьер-министр!
Два года назад излишнее усердие Контроля над печатью меня принудило не писать в газетах, но я думал, что смогу хотя бы написать свои воспоминания — то, что я видел своими глазами в течение жизни. Я написал первый том и, не ожидая, что могут возникнуть препятствия к печати, передал его Дановому издательству, которое его напечатало на листах, готовых к переплету. Но когда Контроль над печатью его рассмотрел, то вычеркнул целые страницы из последних двух листов и сделал книгу непригодной для той цели, которая меня сподвигла написать о нашей истории.
Я посмотрел вычеркнутые Контролем за печатью страницы и обнаружил, что имеет место лишь чрезмерная ревность. Зачеркнутые пассажи и страницы содержат только исторические факты, известные всему народу. Кто может отрицать освобождение Болгарии? Это самая светлая страница нашей истории. Его прославление — выполнение самого святого долга перед отечеством.
Прошу Вас, не сочтите за труд (за что я извиняюсь, поскольку знаю, как много дел на Вас взвалено как на самого ответственного министра) посмотреть уничтоженные страницы моей книги или же поручить это кому-то из ваших чиновников, чтобы убедиться, что в содержании моего труда нет ничего, что повредит Болгарии ни сейчас, ни в прошлом, ни в будущем.
Обращаясь к Вам с настоящей просьбой, я делаю это не только потому, что Вы — первый министр, но главное — потому что знаю Ваше прошлое и Ваши связи с историей, особенно с болгарской историей.
С подобающим почтением,
Но я не получил никакого ответа. Издательство меня известило, что решение цензуры нельзя отменить. Не было надежды на скорое завершение войны и изменение порядков. Из издательства мне сообщали, что его нужды обязывают рассыпать законченный набор, чтобы освободить использованные буквы для других книг. Я в конце концов согласился и заплатил штраф за испорченные страницы. По этой причине я был должен подчиниться цензуре и отложить написание следующих томов до других, более благоприятных времен.