[454]. Честь и слава такому витязю и таким верным казакам-товарищам, которые добровольно, подвергая свою жизнь опасности, смело пробрались через неприятельские позиции, чтобы совершить тихий, но тем не менее великий подвиг человеколюбия и товарищеского долга.
Близ Маглиша, у того места, где уральцы должны были свернуть к югу, к Малым Балканам, мы сделали в роще небольшой привал, затем простились и разъехались: они — направо, а я и Лукашев — прямо, в восточном направлении, долиной Тунджи к Хаинкиою.
До самого Хаинкиоя наш путь лежал у подножия южного склона Больших Балкан. Долина Тунджи, или Роз, представляет из себя ровную, как стол, плоскость, кое-где орошаемую быстрыми ручьями и покрытую небольшими фруктовыми садами. С юга она ограничена пологими склонами Малых Балкан, а с северной стороны упирается в почти отвесные во многих местах кручи южного склона Балканского хребта, так что на всем 45-верстном пространстве от Шипки до Хаинкиоя находится только один перевал, весь же южный склон громоздится исполинскими стенами, вряд ли доступными даже диким козам. Такой характер местности был крайне опасен для моего движения чуть ли не в виду неприятеля, тем более что долина Тунджи по мере приближения к Хаинкиою суживается от 5 до 3 верст в поперечнике, и не только одиночных всадников, но даже пеших людей под Малыми Балканами отлично было видно и невооруженным глазом. Мало-мальски значительный турецкий разъезд легко мог прижать меня к отвесным кручам южного склона и уничтожить, так как я мог уйти в горы только через единственный перевал, до которого еще надо было добраться. И вот впервые я начал беспокойно сознавать всю опасность моего положения. Я боялся за участь вверенного мне конверта, за успех возложенного на меня главнокомандующим столь важного поручения, которое, благодаря известной обстановке, оказалось труднейшим, опаснейшим из всех уже мною исполненных до того времени и впоследствии.
Зорко осматривая долину вдоль северного склона Малых Балкан, я переменными аллюрами благополучно приближался к Хаинкиою, как вдруг, не доезжая около 8 верст до этого места, вижу — под Малыми Балканами идет кавалерия без пик, а ее разъезды направляются прямо на мой ничтожный, состоящий из пяти всадников, отрядец. Мы были убеждены, что это черкесы. Я тотчас же свернул в трубочку конверт и всунул его в дуло револьвера, чтобы выстрелом бесследно его уничтожить, и вслед за сим промелькнула мысль: помоги, Господи, Чайковскому благополучно через Хаинкиой довезти дубликат к генералу Гурко! Я послал казака поближе рассмотреть наступавшие разъезды. Он зарысил, осторожно пробираясь от куста до куста, зорко высматривал, останавливался и снова пробирался вперед и вдруг пустился навстречу к ближайшему разъезду. Стало быть, свои! Я просто воскрес из мертвых и драгоценный пакет, торжественно вынув из револьверного ствола, положил обратно в сумку. Столь сильно напугавший меня неприятель оказался несколькими эскадронами Астраханского драгунского полка[455], которым приказано было очистить долину от турецкой кавалерии.
Пройдя еще несколько верст, мы наконец въехали в аванпостную цепь Киевского гусарского полка[456]. Итак, моя крайне рискованная командировка увенчалась полным успехом: я тотчас же передал генералу Гурко конверт и словесное приказание главнокомандующего. Здесь я встретился с моими товарищами по учебному эскадрону: поручиком лейб-драгунского полка[457] Ковалевским, майором Кареевым[458], командиром эскадрона Киевского гусарского полка. Старые товарищи меня радушно приютили у себя на биваке, приказали накормить коней моих и казаков. Хотя они пришли незадолго на это место и еще не успели хорошенько оглядеться, все-таки, благодаря нашим сметливым и проворным гусарам, нашелся овес в снопах и в котелке кусок баранины. Через сутки я получил от генерала Гурко ответный конверт и отправился в Тырново через Хаинкиойский проход, местность которого еще живописнее Шипки. Сначала дорога робко прижимается к отвесной скале над страшным обрывом и потом, спустившись к горному ручью, идет верст пять вдоль его русла. Весной и во время дождей этот проход недоступен, потому что ручей тогда обращается в бурный стремительный поток. По дороге я обогнал транспорт раненых, следовавший на волах из-за Малых Балкан. В Тырново я уже не застал главной квартиры и нашел ее под Плевною, в Болгарени[459], куда и прибыл 27 июля, в день рождения и тезоименитства его императорского высочества главнокомандующего, явившись к которому я сделал словесный доклад о моей командировке. Его высочество милостиво благодарил меня за точное исполнение его личных приказаний и ласково присовокупил: «Ты небось голоден, поди поешь что-нибудь».
На другой день, 28 июля, мы отправились в Горный Студень, где и началось долгое скучное сидение без дела, почти целый месяц до 26 августа. Я тем более изнывал от скуки и безделия, что мое воображение слишком было разгорячено переправой через Дунай, занятием Шипки и моей последней, богатой сильными ощущениями, командировкой в Хаинкиой, а тут, как на грех, на Шипке пошли достопамятные августовские дни[460], когда, засевшие на ее утесистых вершинах, наши орлы доблестно отбивались от бешеных атак закаленных в черногорских битвах сулеймановых таборов[461].
Во время моего пребывания в Горном Студене произошли два случая, о которых я не вправе умолчать, так как первый из них имеет важное историческое значение, наглядно свидетельствуя о той предательски-двуличной роли, которую, по своему обыкновению, сыграла в отношении нас в прошлую кампанию разлагающаяся Австрия. Однажды — это случилось во время моего дежурства — только что мы встали из-за обеденного стола, как главнокомандующий потребовал меня в свою палатку и, вручив распечатанную, но сложенную телеграмму, приказал отвезти ее к государю императору. При этом его высочество до такой степени был спокоен и отдал приказание таким обыкновенным тоном, что мне и в голову не приходило, чтобы эта телеграмма заключала в себе что-нибудь особенно важное. Сев на коня, я отправился к государю. Квартира его величества находилась почти против палатки главнокомандующего, надобно было только перебраться через крутую балку. Я отдал коня вестовому и поручил камердинеру доложить о себе. Возвратившись, камердинер открыл дверь, сообщив мне, что его величество просит войти. Я очутился в небольшой, устланной ковром комнате. У единственного окна, как раз против двери, стоял занимавший в ширину три четверти комнаты большой письменный стол, за которым спиной к дверям сидел государь в очках и занят был бумагами. Когда я вошел, государь повернулся ко мне, видимо, утомленный письменной работой.
— Ты от брата? — спросил его величество.
— Так точно, — ответил я, подавая телеграмму.
По мере того как государь читал телеграмму, им овладевало тревожное чувство, и вдруг лицо государя побледнело, руки стали дрожать, как при лихорадочном состоянии. Отдавая мне телеграмму и другой рукою опершись о письменный стол, его величество изволил меня спросить:
— Ты читал эту телеграмму?
— Никак нет, ваше величество, — отвечал я.
— Отнеси ее сейчас к военному министру.
Квартира военного министра находилась рядом с рабочим кабинетом государя. Граф Милютин вышел ко мне навстречу и, прочитав телеграмму, тоже, видимо, был сильно взволнован. Он спросил меня, очень ли обеспокоился государь. Я ответил утвердительно.
— Ничего, я пойду, успокою государя, — сказал военный министр. — А вы, пожалуйста, отнесите телеграмму к Гамбургеру[462].
Гамбургер (помощник государственного канцлера князя Горчакова, который по случаю своей болезни находился тогда в Бухаресте) совершенно спокойно прочитал телеграмму и сказал мне:
— Да ведь этого быть не может! Все-таки пойдемте к Бехтольсгейму[463] (австрийский военный агент).
Когда я заметил, что мне содержание телеграммы до сих пор еще не известно и что если это не секрет, то я бы желал узнать причину столь сильного беспокойства государя, Гамбургер дал мне прочитать телеграмму. Оказалось, что генерал Дрентельн[464], комендант тыла армии, сообщил главнокомандующему о переходе австрийской кавалерии через румынскую границу, и тогда мне стало ясно, почему телеграмма произвела такое тягостное впечатление. Занятием Румынии австрийская армия отрезывала задунайскую армию от России. Другого сообщения не существовало, потому что у нас не было Черноморского флота[465], оказывавшего нам в прежние войны с турками великие услуги, и мы легко могли бы очутиться в ловушке. Прочитав телеграмму, Бехтольсгейм сказал:
— Не может быть! Мой государь[466] дал слово хранить полный нейтралитет, и нет никакого сомнения, что он его сдержит. Я сейчас же лично отправлю депешу в Вену и убежден, что получу успокоительный ответ.
С тем и поехал обратно к главнокомандующему. Потом я слышал, что из Вены действительно была получена успокоительная телеграмма: австрийцы оправдались тем, что их кавалерия (теперь не помню, сколько именно) нечаянно перешла румынскую границу во время маневрирования и что ей приказано немедленно вернуться, а на начальника части, допустившего такую оплошность, было наложено дисциплинарное взыскание. Как бы то ни было, но у меня тогда же возникло убеждение, что вся эта кутерьма с переходом границы была не что иное, как только умышленный маневр со стороны австрийцев, которые хотели посмотреть, какое впечатление в действительности может произвести появление их кавалерии в Румынии. Конечно, это для нас было крайне нежелательно, и теперь совершенно понятно, почему мы были вынуждены согласиться на бессрочную австрийскую оккупацию Боснии и Герцеговины