Русское — страница 18 из 43

При лунном свете обрывистый заснеженный берег сливался с небом в бегущих облаках, и казалось, что церковь парит в небе без опоры, сама по себе.

Вдруг лед под Иваном Егоровичем затрещал, и Ваня испуганно взглянул на него. Он видел, как лед прогибается под Иваном Егоровичем, но сам Иван Егорович стоял неподвижно, холодно глядя на Ваню.

— Осторожно, — еле слышно произнес Ваня.

Он шагнул было к Ивану Егоровичу, но от его движения трещина вдруг стала расширяться.

— Прыгайте! — крикнул Ваня.

Но Иван Егорович не прыгнул. Лед под ним совсем разошелся, и он провалился в черную щель, неподвижный как изваяние. Ни вскрика, ни всплеска. Быстрое течение реки мгновенно затянуло человека под лед.

Маша мгновенно открыла дверь на звонок. Была она в черном платочке, осунувшаяся, постаревшая, сгорбившаяся.

— Здравствуйте, — сказал тихо Ваня.

— Здравствуйте, — сказала Маша. — Проходите, пожалуйста, в комнату, только не разувайтесь… Сюда, за стол. Я сейчас свет зажгу.

Ваня сел в пальто за круглый стол, над которым зажглась хрустальная люстра. Смотрели со стен люди. На столе лежала завязанная на тесемки большая папка.

— Посмотрите, пожалуйста, — сказала Маша. — Откройте и посмотрите.

Ваня развязал тесемки и открыл папку. В папке были листы с рисунками. В основном гуашь. Ваня просмотрел внимательно лист за листом, сложил их в папку, закрыл, завязал тесемки.

Поднял голову, посмотрел на Машу. Покачал головой.

— Он и сам знал, что не художник, — сказала Маша грустно.

— Почему, — сказал Ваня, — он был художник в своем роде. И он это знал.

Больше им говорить было не о чем, и Ваня попрощался.

Картины, которые писал Иван Егорович, были действительно чудовищны. Но на этот раз самое сильное впечатление на Ваню произвело не качество исполнения, а сюжет одной из них. На этой картине маленький мальчик летел на воздушном шаре над первомайской демонстрацией. Художник не смог передать чувство полета, но Ваня его помнил.

Свойство времени

«Глаз», — подумал Митя. И наклонился, чтобы разглядеть.

Часы. Круглый циферблат под стеклом.

Митя встал под свет фонаря. Только что начало смеркаться, мир терял краски. Митя слышал, как скользит по коже электрический свет. Часы были старые, со стершимся ремешком. Механические. Говорящие «тик» и «так». Митя опустил часы в карман. Вдали, за домами, гудел проспект.

Митя шел узкой аллеей и думал о шуме: «Обволакивает».

Из-за угла, из тополиной тени, появился человек. Он смотрел растерянно на приближающегося Митю.

— Простите.

Митя остановился.

— Я прошу прощения. Извините, что задерживаю. Вы часы не находили?

Мите было шестнадцать. Нечасто взрослые обращались к нему на «вы».

— Такие.

Незнакомец очертил в воздухе большой круг.

Митя вынул из кармана часы и протянул мужчине.

— О, — сказал незнакомец. Но часы не взял.

Он был пониже Мити, очень худой, с золотой щетиной на темном лице. Смотрел растерянно-близоруко светлыми глазами. Пахло от него чем-то полузабытым.

«Странный черный запах», — подумал Митя.

— Да, — сказал незнакомец, глядя на часы в Митиной руке, — хорошие часы. Надежные. Сейчас таких не делают. Сейчас всё практически делают на выброс. Семнадцать камней. Завод «Слава». Вас не Славой зовут?

— Нет.

— Не отстают. Сколько у вас с собой денег?

— Пятьдесят рублей.

— Маловато. Ладно. Пусть. Меняемся. Давайте. Семнадцать — на пятьдесят. Уговорили.

И Митя под его светлым взглядом вынул пятидесятирублевую бумажку. Незнакомец ухватил ее крепкими коричневыми пальцами. И растворился.

Часы стрекотали в руке. «Как насекомое, — подумал Митя. — Насекомое, пожирающее время. Вечно голодное».

Митя надеялся когда-нибудь решиться и записать свои сочетания слов, особые соединения смыслов. Черной ручкой на белой бумаге. Компьютер для этого дела представлялся ему совершенно негодным инструментом. Почерк важен. Черные жилы, в которых течет кровь поэта.

Митя возвращался домой. Он медлил. Смотрел под ноги, не сверкнет ли монетка. Мать отправила его захлебом: полбуханки черного и нарезной батон. Мите было стыдно, что он купился, как маленький на игрушку. Как птица сорока, блестящим глазом заворожен. Митя шел, сунув руки в карманы и поглаживая пальцем гладкое выпуклое стекло.

Вообще-то, эти часы, да и любые часы на свете, похожи на детский секрет. Если их закопать стеклом вверх. Бегущие по кругу стрелки — вот и весь секрет. В черной земле похороненное время.

Огни горели в окнах большого дома. Где ярче, где глуше. Митя качнулся с пятки на носок и направился к подъезду.

Дверь он отворил своим ключом. Медленно расшнуровал кроссовки, стянул и затолкал под стойку с обувью, чтобы не мешали на проходе. Из комнаты матери доносился мужской голос. Слепой голос. Идет и не видит. Натыкается на препятствие и смолкает.

Митя стоял в прихожей, склонив голову набок и вслушиваясь. Когда-то у него был пес по кличке Жук, он точно так же умел склонять голову. Похоже, что Митя научился у него.

«Жук», — подумал Митя. Для него это слово значило совсем не то, что для любого другого человека. Для него это слово — маленький черный пес, умеющий притворяться мертвым, умеющий притворяться жалким. Мать называла его Чарли и говорила, что он такой же смешной бродяга. Жук спал у Мити возле кровати, на боку, похрапывая. Митя боялся на него наступить спросонья.

Не только «жук», любое слово, абсолютно и совершенно любое, значит для Мити что-то свое. Лавка, к примеру. Или море. Его лавка из серого дерева, темнеющего от дождя. Перочинным ножом вырезана буква «Н». Его море — под Севастополем. В каменной бухте. Он думал, что не выберется на берег, что волна его разобьет о скалу. Легко отделался. Сидел потом на округлой глыбе и наблюдал, как садится красное солнце.

«Я пытаюсь объяснить свои слова, только и всего», — так думал Митя.

Он отправился на кухню. Свет зажигать не стал. Ему нравился подводный, колеблющийся полумрак с бегущими отсветами от проезжающих внизу машин.

Отсвет и полумрак. Тайна. Неявленное до конца. Возможность шага. К свету или к тени. Или, скорее, невозможность.

Митя включил чайник. Сел к столу, вытянул руку, пошевелил пальцами. Рука была как отдельное, фантастическое существо, плывущее в сером воздухе кухни. Митя вспомнил «Семейку Адаме» и рассмеялся. Открыл холодильник, потрогал кастрюлю с супом, но супа не хотелось, достал колбасу, отхватил хороший ломоть. И съел. Налил в кружку кипяток, насыпал растворимый кофе, долго размешивал.

Раскаленная лава.

Отставил кофе, вынул часы. Они показывали двадцать тридцать пять. Настенные — двадцать тридцать. Настенные всегда шли точно.

Ремешок хотя и потертый, но крепкий. Простые часы, даже без секундной стрелки.

Митя выдвинул заводную головку, чтобы поставить время точно, и увидел на белом табурете тень. Тень уплотнилась, обрела черты и запах. Все тот же черный запах. Щуплый мужчина потрогал золотую щетину на худом, темном лице. И спросил Митю:

— Что?

— Что? — переспросил Митя шепотом.

— У вас часы в руках, головка выдвинута, я здесь. На какое время передвигаем часы?

— В смысле? Я только хотел. Назад. На пять минут. — Митя неуверенно указал на белый циферблат на стене. — Чтобы точно. Я бы и сам. Повернул.

— Милостивый государь. Или как там у вас сейчас принято? Товарищ?

— Как хотите.

— Милостивый государь, сами вы время не повернете, на это есть я.

— Хорошо.

— Пять минут?

— Ну я…

Митя таращился на давешнего прохожего, впарившего ему старые часы за полтинник, а теперь вдруг, прямо из воздуха, из полумрака соткавшегося. Как в романе.

Одет он был в потертые джинсы, в растоптанные кроссовки на босу ногу, в темный, с обтрепанными обшлагами пиджачок, из-под которого белела молочным светом футболка, кажется чистая.

— Объясняю. Мы буквально вернемся назад на пять минут. А можем и на пять лет. Как прикажете. Буквальным образом.

— То есть если на пять лет, то мне станет одиннадцать?

— Очевидно. Если вам сейчас шестнадцать, то минус пять будет одиннадцать. Насколько я понимаю в арифметике.

Митя услышал твердые, быстрые шаги. Мать входила на кухню.

Зажгла свет. Замерла, увидев вдруг незнакомца.

Мужчина поднялся с табурета.

— Здравствуйте.

— Здравствуйте, — ответила ему мать.

— Мам, — Митя встал и улыбнулся. Улыбка была его щитом. Он прятал за ней растерянность, неловкость, слабость. Страх. Иногда торжество. — Мам. Это наш сосед. Он. Я его попросил зайти. Он.

— Федор Иванович, — сказал мужчина и слегка поклонился.

— Федор Иванович обещал мне помочь с математикой.

— В темноте?

— Я как раз собирался включить свет.

— Прекрасно. И, видимо, достать учебник. Не могли бы вы говорить чуть тише, у меня занятие.

— Конечно.

— Порой мешает даже шорох.

— Я знаю.

— Спасибо.

Мать посмотрела холодно на Митю.

Митя улыбался.

В ярком электрическом свете незнакомец постарел. Свет углубил морщины, глаза запали и смотрели, как из древних пещер.

— Устал я, — произнес незнакомец ослабевшим голосом. — Решайте, пожалуйста, насколько отодвигаем время. Пять минут вас устроит? Или уже десять? Не тяните, молодой человек, будьте добры, мне тяжело здесь.

— Я понял. Сейчас. Секунду. Важный вопрос: буду ли я помнить то, что было? Вот те пять минут, которые мы исключим, вы исключите, я их буду помнить?

— Нет.

— Ясно. Понятно. Я так и думал. Тогда вот что. Не будем отодвигать. Вы уж извините…

Митя не договорил. Не для кого было договаривать — незнакомец исчез. Митя коснулся табурета, на котором он сидел, и ему показалось, что сиденье еще теплое. И запах не успел улетучиться. Митя вдруг догадался, что это за запах. Железной дороги. Ночной станции. Шпал, мазута, горячего металла, дальней дали, пепла, ржавчины, пота.