— Я должен предупредить.
— Пошлем телеграмму. Прямо сейчас. Здесь есть почтовое отделение. Или на вокзале. Прямо так и напишем: в музей кино, главному хранителю.
На платформе долго дожидались, пока откроют в вагонах двери. Чернели лужи.
— А ведь мороз, — говорила Нина.
Они стояли в отдалении от толпы. Нина курила свою длинную сигарету. Кожаная сумка на длинном ремне висела у нее на плече. Джон сумок не носил, все расталкивал по карманам.
За дверью наконец зажегся свет, толпа сплотилась, подалась назад, повинуясь выступившей из вагона на платформу проводнице.
— Ты вот что, — тихо сказала Нина, — ты молчи, не говори ничего ни с кем. Я всем объясню, что у тебя горло болит, пропал голос.
— Зачем?
— По разговору сразу ясно, что ты иностранец, такой приятный акцент. Народ это напрягает, нам это не нужно.
Они дождались, пока вся толпа просочится в вагон, пока они там, за освещенными окнами, отыщут свои места, растолкают багаж, рассядутся по местам и кое-кто уже примется пить чай. Тогда только подошли к проводнице и предъявили билеты. И, едва они нашли свое отделение и сели на свободный край сиденья, поезд тронулся, медленно и плавно, как будто бы не по-настоящему.
Поезд разогнался, проводница прошла и собрала билеты, люди стали укладываться спать. У Джона от духоты, от мерного хода поезда слипались глаза, и Нина приказала ему немедленно забираться наверх. Он тут же расшнуровал и скинул ботинки и влез на вторую полку, ударившись о багажную.
— Ты живой? — спросила Нина.
Джон молчал, раз уж она просила не подавать голос.
Он лег. Со своего места он видел сидевших напротив Нины мужчину и женщину, они таращились на нее, и Джон подумал, что большей иностранкой, чем она, не может быть никто. Жар-птица. Огонь. Черно-белый с алым всполохом губ. Подумал так и уснул.
Джон проснулся, не помня, где он.
Что за стена, почему так душно, что стучит и отчего невозможно повернуться, как будто он в склепе? И что за голос внизу?
— Будешь?
Мужской голос.
— Каплю, милый.
Нина.
Джон мгновенно вспомнил, что он в поезде, едет в какой-то неведомый Голубин, а телеграмму так и не дал. Он осторожно заглянул вниз. Мужчина и Нина сидели за столиком у окна, друг против друга. Поезд покачивало. Бутылка, стаканы, хлеб и обрезки колбасы на столешнице. На одном стакане, на крае, — алый след. Оба смотрят в окно. Темный квадрат. Всполохи. Мужчина и Нина молчат.
— Покурим? — вдруг говорит мужчина.
Нина не отвечает, смотрит задумчиво в окно.
— А я покурю.
Мужчина поднимается и оказывается лицом к лицу с Джоном. Небритый, пахнет перегаром. Глаза темные, усталые. Смотрит на Джона и уходит. Нина вдруг отворачивается от окна. И ложится. Укрывается казенным одеялом. Джон еще некоторое время смотрит вниз, на черную ее макушку, и отворачивается к стене.
Их разбудила проводница. Они торопливо умылись в грохочущем туалете, оделись, попрощались с попутчиками. Ночного собеседника Нины уже не было, наверное, сошел ночью.
В тамбуре у двери стояла проводница. Поезд сбросил ход, станция приближалась. Стекло в двери запотело, и ничего за ним невозможно было разглядеть.
Они сошли, из дальнего хвостового вагона сошла женщина. Они наблюдали, как она переходит пути, поглядывая то вправо, то влево. Вдалеке стоял товарный: цистерны, вагоны, деревянные или железные, открытые платформы. Шел тепловоз, светофор светился в утреннем полумраке, как раскаленный уголек в печи.
Их поезд тронулся, они почувствовали и обернулись. Он шел тихо, плавно, один вагон, другой; за окошками горел свет, теплый, душный. Поезд набирал ход, лязгал. Они смотрели, а поезд шел и прошел, все стихло.
— Ты ничего не забыл? — спросила Нина.
— Я? Нет. Вроде бы нет. — Джон проверил, на месте ли бумажник.
— Ты не должен разговаривать.
— Если ты хочешь.
— И даже со мной.
Почтовый киоск, вокзал, низкое зимнее небо.
— Мы обязаны, — сказала Нина, — как и все приезжие люди, войти в город через вокзал. Вокзал — это вроде как пропускной пункт. Что-то вроде чистилища. Его нельзя обойти, невозможно.
Разумеется, Джон отметил про себя, что небольшой вокзал можно обойти и сразу попасть на привокзальную площадь, но вслух не произнес ничего.
Нина шла по платформе, тонкая, высокая, подняв на ходу воротник длинного темно-серого пальто. На черных ее гладких волосах мерцали снежинки. Англичанин был в теплой куртке и трикотажной шапочке, на детских его щеках золотилась щетина. Они шли быстро, большими шагами. По платформе, по деревянному настилу, по перрону, — к вокзалу, к тяжелым его, основательным дверям.
Джон открыл дверь и пропустил Нину вперед.
Кафельный пол, широкие сиденья из гнутой фанеры. Сонно. Ожидающих немного. Женщина, наклонившись, ведет за руку ребенка и что-то ему мурлычет, воркует над ним. Вытянув ноги, откинувшись на покатую спинку, спит солдат. Нина стоит, оглядывает этот мирок, расширившимися ноздрями вдыхает спертый воздух. Старик смотрит на нее снизу вверх, зубов у него, очевидно, нет, щеки провалились. Нина тоже смотрит на старика, строго, без улыбки. И, не оборачиваясь, направляется через зал к выходу в город. Джон идет следом.
На привокзальной площади стоит и пыхтит автобус. В него взбираются пассажиры. Нина направляется к автобусу, Джон за ней. Они взбираются последними. Джон протягивает водителю сотенную. Прячет в карман сдачу.
Есть свободное сиденье. Нина садится у окна, Джон пристраивается рядом.
Автобус едет, окно туманится, Нина протирает стекло ладонью. Видна улица, серые пятиэтажные дома, ледяная горка, с которой катится пустая легкая картонка. Вдруг Нина приподнимается и говорит Джону:
— Разреши.
Он встает и пропускает ее. Он решает, что Нина надумала выходить. Но Нина подсаживается к какой-то пухлой тетке и заводит с ней разговор. Джон стоит в проходе, держась за поручень, и слушает.
— Здравствуйте, извините, пожалуйста, вы не подскажете, как нам добраться до улицы Акимова?
— Акимова? — переспрашивает тетка. — Да вот ведь она, мы по ней прямо едем. Самая длинная улица в городе.
Пятиэтажки, снег, прохожий идет по узкому обледенелому тротуару, как канатоходец, держит равновесие. С другой стороны — железнодорожные пути, за ними тоже пятиэтажки. Тетка выбивает в снегу половик.
— Одноэтажных домов совсем не осталось, — говорит Нина.
— На Акимова? Нет, не осталось.
Автобус поворачивает, едет мимо парка, вдоль заводской стены. Вновь поворачивает.
— Рынок, — говорит тетка, — мне выходить.
Нина поднимается. Идет за теткой к выходу. Джон следует за ней.
Водонапорная башня с часами, старые приземистые дома, круто бегущая вниз улочка, очевидно, к рынку.
«Очень хочется есть», — думает по-русски Джон, но не произносит.
Нина оглядывается, смотрит на Джона и поправляет ему воротник куртки. И говорит:
— Есть хочется. Давай на рынке возьмем что-нибудь, а то здешний какой-нибудь ресторан заранее вызывает у меня тоску. Я все в нем знаю заранее. Я вообще здесь все знаю. Хоть и не была никогда. На рынке мы с тобой возьмем соленого сала, попросим нарезать потоньше, соленых огурцов возьмем, хлеба. Что еще? Семечек каленых для развлечения. И поедем назад на станцию. Там где-нибудь на привокзальной площади есть забегаловка, мы возьмем чай, — омерзительный, предупреждаю, — устроимся за дальним столиком. Кто-нибудь к нам подсядет с бутылкой водки, но мы откажемся, здесь нельзя пить, затоскуешь. Поедим и пойдем брать билеты на Москву. Как только сойдем в Москве на платформу, можешь считать себя свободным от обязательств, можешь разговаривать, можешь ехать на свою работу, а пока молчи.
В Москву они приехали в одиннадцать тридцать, по расписанию, прошли в толпе к метро. У входа Нина остановилась, обняла Джона и поцеловала в губы. Все теми же сладкими духами пахло от нее. Или это был запах ее сигарет, которые она много курила на обратном пути, уходя в тамбур.
Она отстранилась от Джона и направилась к машине, возле которой стоял шофер и зазывал прохожих:
— Такси, такси.
Джон все ждал, что она появится. Придет запросто к ним в фонды или на сеанс. Или, может быть, подойдет к нему на улице. Но вот день прошел и второй, а ее не было.
Утром в субботу Джон поехал в Матвеевское. На самой первой пятичасовой электричке. До Киевского вокзала он шел пешком по темному, почти безлюдному городу. На Бородинском мосту остановился. Смотрел на темную незамерзшую воду, на белую башню вокзала. Подумал, что Нина могла бы вот так стоять и смотреть. Натянул шапку поглубже и отправился дальше.
Он прошел в ворота Дома ветеранов и сразу свернул на тропинку в парк. Пробрался под соснами вдоль спящего здания и остановился у ее балкона. Дятел простучал. Джон ухватился за перила, подтянулся и перемахнул на балкон.
В комнате было темно. Балконная дверь закрыта. Джон постучал в раму костяшками пальцев. Ничего за стеклом не разглядел, не расслышал. На балконе стояло несколько бутылок из-под шампанского, они примерзли к бетонному полу, стоял пустой посылочный ящик со снятой крышкой, из крышки торчали гвоздики. Джон перевернул ее и прочел: «Мо…»
Москва или, может быть, Молдавская, не разберешь, все размыто, все как сквозь неподходящие очки. Джон положил крышку, как и лежала, остриями гвоздей вверх. Вынул из кармана ручку, блокнот, начертил на тонком листе жирную букву М, вырвал листок и затолкал край в узкую щель между рамой и стеклом, так что листок распластался по стеклу, буквой М глядя в темную комнату.
Джон облокотился о перила. По парку скользила на лыжах женщина. Джон подождал, пока она скроется за стволами сосен, и перемахнул с балкона на дорожку. Оглянулся на темное окно.
«М» давали часто, то в ретроспективе Фрица Ланга, то в программе истории немецкого кино. В аннотациях писали о Гитлере и фашизме, об одиночестве человека в большом городе, об иррациональности зла. Публика на Ланга ходила охотно. Аншлагов, правда, не случалось. Ломились всегд