Русское — страница 26 из 43

а и неизменно на сказочное и утешительное «Небо над Берлином» Вендерса. Но англичанин любил нераскрашенный, холодный нуар. К тому же он надеялся, что Нина придет на назначенное им свидание.

За двадцать минут до начала он уже был в зале. Сидел на первом ряду старик и читал в полумраке газету, низко склоняясь к листу. Джон устроился в дальнем ряду небольшого, впрочем, зала. Он наблюдал за входом и ждал.

Нина вошла за несколько минут до начала (но начали, как почти всегда, позже объявленного в программе времени, и картинка поначалу была нечеткой, размытой, как буквы на крышке посылочного ящика; пока наконец кто-то не сходил в будку к механикам). Нина, едва вошла, увидела Джона, но посмотрела так строго, что он не рискнул встать и подойти и даже помахать рукой не рискнул. Она села в середине зала. Джон видел ее черную гладкую макушку, пока не погас свет.

Уже разошлись зрители после сеанса, она все сидела, и Джон сидел и смотрел на нее. Она сидела опустив голову. Задумалась? Плачет? Молится? Спит? Джон поднялся, прошел по проходу к ее ряду, пробрался к ней и сел возле. Она не изменила позы, не произнесла ни звука.

— У меня дома, — сказал Джон, — в холодильнике, кусок ветчины. Купил на рынке. Вчера.

— А хлеб у тебя есть? — Она подняла голову и смотрела на него как будто светящимися темным светом глазами.

— Есть.

— И масло?

— Есть.

— И пиво?

— Чешское.

— Ты обо всем позаботился.

— Я купил торт. Вафельный.

Они вышли из музея и направились к круглому зданию метро, от него повернули к переходу. В сыром подземном туннеле Джон взял ее за руку. Она переплела его пальцы со своими. Так они вышли к зоопарку.

— Какой ты большой. А шаг у тебя мягкий. Ты смотри под ноги, а не на меня. Скользко. Что я буду делать, если ты грохнешься? Я тебя не подниму.

Они шли вдоль стены зоопарка.

— Почему ты замедлил шаг? Ты насторожился, ты боишься? Думаешь, на нас нападут? Здесь опасно?

— Здесь зоопарк, за стеной, там дикие звери.

— Они в клетках.

— Недавно я слышал волка. Он выл.

Она остановилась.

— Здесь?

— Да. Примерно. Я.

— Молчи.

Они стояли на маленькой улице и смотрели на стену. Нина с силой сжимала руку Джона.

— Молчит. Знает, что мы тут, чувствует. Как он выл?

— Ну так.

— Как? Покажи.

— Завыть?

— Да. Как он.

Джон молчал.

— Ну.

— Нет. Я не могу.

— Это потому что ты англичанин.

— Наверное.

— А я могу.

Она отпустила его руку, подняла голову к небу и завыла. Чья-то тень шарахнулась от них на другую сторону улицы, во дворы. Джон стоял ошалело. Бросился к ней, схватил, зажал ладонью рот, она мотала головой, вырывалась, укусила его за большой палец, но смолкла. Он отпустил ее. Она заплакала. Он подступил, обнял, поцеловал в черную маковку.


Он проснулся под утро, ее не было рядом. Он встал и прошел на кухню, она сидела за маленьким столом и курила тонкую сигарету. В темноте светился красный огонек. Он сел напротив. Закашлялся.

— Извини. — Она погасила окурок в серебряной фольге от шоколада «Слава». — Форточка открыта, сейчас вытянет.

Молчали в полутьме.

— Ты знаешь, — она вдруг сказала. — Я живу вечно. Во всяком случае, очень давно. Я люблю стариков, нам есть что вспомнить.

Джон молчал.

— Время от времени я переезжаю. На другую квартиру. В другой город. Чтоб не пугать людей. Они стареют, а я нет. Я вижу, как жухнут их лица. Я провожаю их туда, куда мне путь заказан. Я скоро уеду, Джон. Не ищи меня.

— Где ты родилась?

— Не помню. Слишком давно. Древняя Иудея? Александрия? Багдад?

— Но… Документы у тебя есть?

— Бедный недоверчивый англичанин. Конечно, есть. Документы всегда можно устроить.

Разумеется, он не верил. Она не настаивала.


Через много лет Джон вернется в Россию. Ненадолго, по служебным делам, далеким от кино. Город изменится, Джон не будет узнавать старые места.

Иногда ему казалось, что он вот-вот увидит Нину. Нисколько не постаревшей, вечной, как она и обещала. Он даже сходил на «М», правда, не в музей, его больше не было на прежнем месте.

Три дня

Не болел, не гадал, проснулся и понял, что осталось ему три дня, всё решено и подписано, не им.

Как провести свои последние дни на этом свете, Михаил не задумывался, настроение было тихое, всё и всех было жаль, себя — немного. На работу он не поехал, позвонил и попросил три дня без содержания. Начальница как-то вдруг растерялась и согласилась. Что-то, видимо, почувствовала в его голосе, какую-то непривычную благость, смирение. Обычно в просьбах подобного рода она отказывала. Так что он получил свои три дня. Впрочем, в случае отказа Михаил бы все равно считал себя от службы свободным, но ему не хотелось в эти последние дни нарушать правила, портить с кем-либо отношения, сердиться не хотелось, обижаться, а хотелось быть тихим, чутким и свободным. Люди это его состояние чувствовали.

С женой он был мил за завтраком и сказал, что вымоет посуду. Она удивилась и растерялась, не мытью посуды собственно, не тому, что он вдруг не спешил на работу, а благостности его, миролюбию и жалостливости. В растерянности поцеловала его в прихожей и ушла. Он вымыл посуду, протер полы, укрепил расшатавшуюся в столе ножку, перебрал документы и сложил аккуратно, лишние изорвал и выкинул, взял из кладовки велосипед, выкатил из квартиры и позвонил в дверь соседям. Поздоровался с бабкой Сергеевой и сказал, чтобы передала велосипед внуку Лёшке. И перенес звякнувший велосипед им в прихожую. Бабка оторопела. Затем Михаил вернулся домой, заварил чай, сел за компьютер и, попивая из большой кружки чай, принялся писать письма всем родным и знакомым. Писал о пустяках, о погоде, о том, что рябина за окном подросла, о том, что солнце просвечивает сквозь облако, о том, что идет прохожий и несет на руках мелкую собачонку.

Покончив с письмами, Михаил оделся и вышел на улицу. Помог медлительной старушке перейти дорогу. Прогулялся по парку, нашел чьи-то уже проржавевшие ключи и повесил на виду, на ветку, покатался на скрипучих качелях, набрал желтых только что опавших листьев, принес домой и поставил в кружку, жена вечером похвалила и спросила, не натворил ли он чего.

— Нет. Я завтра съезжу к брату в Пушкино, отвезу ему ботинки, мне маловаты, а ему подойдут.

— Новые ботинки.

— Маловаты.

— Растянуть можно. Шесть тысяч платили. А тебе ходить не в чем будет зимой.

— Не волнуйся.

— Я не волнуюсь. Я только думаю, что он их пропьет. Бедная жена, бедный брат, как их оставить? Он как будто уже стоял на корабле, его ждала дорога, светлая страна, а они оставались в низине, в потемках. Он потянулся к жене и обнял, прижал к себе крепко-крепко.

Прошел второй день, прошел третий, в ночь Михаил уснул спокойно, под утро проснулся и понял, что ничего не будет, там перерешили и предстоит еще жить бог весть сколько и бог весть как.

Он лежал и хмуро смотрел в сумеречную стену. Хотелось курить.

Дети

1

В 1932 году радиоинженер Рябушкин Иван Гаврилович соорудил для своей парализованной дочери Ирины кресло; о нем была статья в «Красной нови» за июнь, там же разместили фотографию.

Кресло было похоже на машину с ручным управлением. Даже одной рукой девочка могла ее завести, направить вперед или назад, повернуть, остановить, предупредить о своем приближении сигналом, поднять или опустить крышу. Сиденье обогревалось, могло подниматься и опускаться, при необходимости в нем открывалось что-то вроде слива, и девочка могла сходить в туалет прямо в кресле, самостоятельно; кроме того, работали мощный радиоприемник и передатчик. Так что отец более или менее спокойно отпускал ребенка на прогулки, они переговаривались по радио.

Ира по большей части молчала, она связывалась с отцом в случае крайней нужды, если, к примеру, кресло застревало в колее, или заезжало в болото, или трактор вдруг преграждал дорогу, и тогда отец спешил на выручку. Ира откликалась на его вопросы (односложно), но вопросы должны были быть конкретными (где ты? когда будешь дома? будешь на обед омлет? поедешь к морю, через неделю у меня отпуск?). К морю они тогда съездили, отец на американской машине «Форд», а девочка на своем кресле, — отец его усовершенствовал для длительного путешествия. Кресло раскладывалось и давало возможность девочке спать лежа. Можно было вымыться, не выходя наружу. И тут же обсохнуть в подогретом, насыщенном кислородом воздухе.

Здоровье девочки, как и предсказывали врачи, ухудшалось, и отец изобретал все новые и новые приспособления, позволявшие терявшей зрение и слух Ирочке видеть, слышать, понимать, не чувствовать боль, передвигаться. Уметь даже больше, чем дано обыкновенному здоровому человеку. Можно сказать, кресло-машина стало ее серебряным панцирем (машина была гладкой, обтекаемой, как пуля, серебристого цвета), и даже не панцирем, а плотью, из которой ей и выбираться не стало нужды, настолько все оказалось в конце концов предусмотрено. Машина сама производила пишу и воду, подавала очищенный воздух, освобождалась от отходов, сама себя ремонтировала (что-то вроде регенерации).

Настал момент, когда отец уже и не знал, а есть ли там, внутри машины, живая плоть; дочь ли отвечает ему тихим, ровным голосом по радио. О чем она думает и думает ли, он не знал никогда. Он помнил ее живое тело, но увидеть его вновь, раскрыть металлический панцирь и посмотреть уже не представлялось возможным. Такое вмешательство означало бы верную гибель девочки.

Отец был счастлив, насколько возможно. Он мог умирать спокойно: Ира уже не пропадет без него. (Она была поздним ребенком, нежданным. Мать бросила ее трех месяцев от роду, сбежала в родительский дом в Москву; о ее дальнейшей судьбе инженеру ничего не было известно.)

Иван Гаврилович жил со своей дочерью на Урале, в доме при заводе; возле дома стоял сарай, в котором инженер организовал свою мастерскую; ничем он в ней не был занят, кроме как усовершенствованием кресла-машины, оно стало походить в конце концов на инопланетный корабль, и, надо сказать, оно и вправду могло улететь в космос, и улетало, и возвращалось, только никто уже не печатал об этом в газетах.