Русское — страница 38 из 43

— Да-да.

Она отворила его дверь.

Разговаривали они негромко, но в тишине Леша слышал четко, будто их голоса от них отделились и вплыли к нему в комнату; ему казалось, он может коснуться их голосов.

— Анальгин, — сказала бабка.

— Да, спасибо.

Он проглотил таблетку, запил водой. Вновь сказал:

— Спасибо.

— Не за что. Вы сейчас усните.

— Давно у меня голова не болела.

— Погода вон как меняется. Ложитесь.

— Да. Лягу. Посижу немного и лягу. А вы почему не спите?

Тишина его как будто изменилась в эту ночь. Леша даже на локте приподнялся. В чем была перемена, он еще не мог понять.

— Про Лешу думаю. С женщиной он сегодня был, я так поняла.

— Он сказал?

— Да нет, я так поняла.

— Но… это ведь неплохо?

— С одной стороны, это неплохо, а с другой — лучше бы не было. Больно ему будет, потом.

— Но вы же не знаете…

— Отлично знаю, кто ж Вальку-медсестру не знает, разве что вы, новый человек. Мне соседка сегодня говорит, иду, мол, со смены, а шалава эта стоит в кустах и за моим парнем смотрит, физкультура у них там была, что ли, в парке. Я сразу вспомнила, как она в воскресенье к нам на рынке подходила. Ей интересно со слепым. Только это недолгий все интерес…

Они молчали, а Леша смотрел в темноту невидящими своими глазами, в ту темноту, свою, вечную.

— К ней мальчики косяками ходят.

Вновь замолчали. Шумели яблони под ветром.

— А вы почему так поздно? Не у Ольги часом были?

— У ней.

— Она хорошая. Добрая.

— Я знаю.

— Нравитесь вы ей.

— Да.

— Может…

Тишина жильца как будто съежилась.

Он долго молчал. Бабка уже уходить хотела, судя по музыке. Вдруг он сказал о себе как о постороннем:

— Я из Горького вообще-то. У меня там квартира двухкомнатная в самом центре. Окна во двор, тихо, все удобства. У меня жена умерла, полгода прошло. И я не могу там. Все напоминает.

— Понятно.

Тишина его дала как бы трещину.

— Лягу, наверно.

— Спокойной ночи.

Дверь отворилась, впустила холодный воздух. Бабка осторожно подошла к Леше, посмотрела на него, как он спит, одеяло поправила.

Леша слышал, как она ворочается у себя на кровати, как засыпает. Вдруг он услышал Ивана Николаича. Совсем рядом, руку протянуть. И Леша вытянул руку, но в пустоту. Музыка была, а самого Ивана Николаича в доме не было. Музыка круглым шаром плыла в воздухе. Коснулась Лешиного лица и поплыла к бабке, прямо сквозь стену. И Леша понял, что Иван Николаич умер в эту ночь.

Спала бабка. Жилец уснул наконец. Шумел, разговаривал за окном сад. Шел поезд на Москву. И Леше казалось, что он может за перестуком колес расслышать музыку пассажиров. Но поезд уходил быстро, уносил эту музыку, и Леша так и не успевал ее расслышать.

Небольшая жизнь

1

На окно смотреть страшно, даже подумать страшно, какие там щели и сколько они еще пропустят промозглого уличного воздуха. Мрачного московского воздуха, которым нельзя дышать. От него стынет кровь, останавливается, и ее ничем не разогнать. Вкус чая уже противен.

Московский воздух — ужас в чистом виде. В старом панельном доме — особенно. На верхнем этаже, когда отопление еще не включено и нет горячей воды. Нет!

Газ можно зажечь на кухне и смотреть. Чуть легче. Но пламя слишком маленькое и кажется далеким светилом, погасшим за мильон лет до нашей эры.

Он вышел из кухни, позабыв о маленьком огне.

Он надел еще один свитер, надел плащ, натянул шапку и лег под одеяло. Лежал весь закрывшись, в темноте, согреться не мог. Он думал, что умрет сегодня, остынет, пальцы он уже не чувствовал. Услышал дождь.

С подоконника потекло на пол. Подумал, что хорошо помирать так тихо, под дождь, будто бы растворяться в природе. Смиренно.

Задребезжал телефон. И смолк. Ног уже совсем не было.

В дверь забили. Бух-бух. Он знал, чей это кулак бухает.

Он слышал поворот ключа в замочной скважине, придумал метафору: заводят часы, старый, проржавевший механизм — старым, проржавевшим ключом. Пружина закручивается все туже. Да, было тихо, буквально мертвая тишина, прекрасно, и вот опять пошли проклятые часы, застучали. Шаги ее застучали по квартире. Сердитые, глупые шаги.

Она сдвинула стул, прошла к столу, что-то и там сдвинула, потом ничего не найдешь. И все стихло. Где-то она стояла, конечно. Затаилась. Выжидала? Решалась?

Раз! Сдернула одеяло.

Он лежал носом в подушку. В шапке, плаще, светлом, как мороженое пломбир, подтаявшее мороженое, растекшееся на грязном полу где-нибудь в вагоне метро. Этот плащ и в химчистку брать отказались. Она выбросить хотела, но он не дал.

— А что в плаще-то залегли? Достали бы пальто. И ноги голые, от ног весь холод. Ботинки надо было надеть. Или они немытые с прошлого года? Хотя вы и в немытых в постель заберетесь, чего вам. Поздороваться не хотите со мной? Я же вижу, что вы еще не умерли.

Она набросила на него одеяло, чтобы прикрыть ступни в драных носках.

На кухне горело синее пламя.

— Вечный огонь, — сказала. — Когда-нибудь вы спалите весь дом. Пожалейте людей, детей хотя бы. Лучше бы щели в окнах законопатили.

Долго она на кухне возилась, мыла, скрежетала. Вода лилась. И то ли дождь опять занудил, то ли на сковородке что-то заскворчало.

Вошла в комнату. Сказала, будто не ему, будто кто-то еще был в комнате, кто-то славный, милый, такая интонация была в ее голосе, обращенная к этому несуществующему; он терпеть не мог, когда она так к нему, как не к нему, обращалась:

— В кухне тепло сейчас. Я духовку зажгла. Просто отлично. Чай заварила.

— От чая тошнит, — пробухтел в подушку.

— Конечно. От одного чая стошнит. Надо сначала поесть. Картошки я отварила. И сосиски.

— Что вы мне свои сосиски вечно впариваете, я их терпеть не могу.

— Яичницу поджарю.

Он не отвечал, и она ушла. Туда, на кухню, в тепло, в жизнь. Он представил, какой жар от плиты, как окна плачут, радостно плачут, с облегчением. Выпростал из-под одеяла руку, пошевелил пальцами. И пахло уже едой. Ошалеть.

Он встал в дверном проеме, привалился к косяку. Она сидела за столом, чай дымился в кружке. Смотрела на него, он физически чувствовал взгляд, его тяжесть. Или жалость. Он эти вещи путал.

— Думаете, вам щетина идет? Это только молодым и здоровым к лицу. А вы на Кощея Бессмертного похожи.

— Я смертный.

— Смертный кощей, отлично, я не против. Разве вы что-то пишете сейчас?

Он не брился, когда писал, уже собрав материал, статью. Пока не напишет, не брился. Помогало.

— Это я от холода.

— Теплее, что ли, со щетиной?

— Не исключено.

— Руки вымойте.

— Вода ледяная.

— Я нагрела. В ванной стоит кастрюля. И ковш. Вам полить?

— Справлюсь.

Наблюдала, как ест он горячую, разогретую на сковородке картошку. Даже не как ест, а как вилку берет, как хлеб отламывает. Руки его ей нравились, с худыми запястьями, умные руки, такие бы в кино показывать.

— Вас небритым не пустят.

— Куда?

— Сегодня двадцать первое.

— Сегодня двадцатое.

— Двадцать первое.

— Двадцатое.

Разозлившийся был у него голос, резкий, лезвие, а не голос. Затупленное и проржавевшее.

— Двадцатое, потому что вчера я смотрел футбол.

— Вы не могли его смотреть, у вас телевизор сломан.

— Я смотрел у Вити.

— Шерочка с машерочкой.

— После футбола он меня проводил. Футбол был девятнадцатого, можете посмотреть по программе. Сегодня двадцатое.

За программой она ходить не стала — где ее там искать, в его завалах, — включила радио. Он хмуро принялся размешивать сахар. Ложка громыхала, будто поезд шел, бешено стуча колесами. Он сидел за столом над своей чашкой, наклонив упрямо голову. В лысине тускло отсвечивал свет лампы.

— Сегодня двадцать первое, — сказал диктор по радио после очередной какой-то дурацкой песни.

— Ага, — сказала она даже не торжествующе, просто чтобы на себя его внимание обратить — вдруг задумается.

Отправила его мыться, нагрела еще воды. Пока мылся и брился, достала с антресолей пальто, все-таки уже здорово похолодало и к ночи обещали снег. Она много раз пришивала к нему пуговицы: это пальто было не способно удерживать пуговицы, даже пришитые прочно, по всем правилам, суровыми черными нитками. Не из-за ветхости, а из-за какого-то своего характера, который она не могла переломить. Нервное было пальто. Она пришивала пуговицы, иголка посверкивала в электрическом свете. Он что-то уронил в ванной. Судя по грохоту, все-таки не кастрюлю. Ковш, наверно.

Костюм был вполне приличный, подарок дочери. Ботинки он почистил, и они тоже выглядели неплохо. Он пригладил волосы, вольно разросшиеся вокруг лысины. Выглядели они диковато. Она подала ему пальто. И шарф.

— Спасибо.

— Не за что. Шапку наденьте.

Вынула из шапки перо.

— Из подушки перья лезут, — сказал он.

— Нет, что вы, это ангел к вам прилетал, ждал, что вот-вот помрете там, под одеялом, душу вашу караулил.

— Ангелов нету.

Взял сумку с пола, закинул на плечо.

— Меня-то погодите.

Вышли вместе. Дверь закрылась, замок щелкнул.

— Вот черт, я ключ забыл, давайте ваш.

— Не дам, потеряете.

— Как же я без ключа?

— Как обычно.

Спускались по узкой лестнице.

— Между прочим, я понял, почему думал, что сегодня двадцатое.

— Очень интересно.

— Потому что вчера я читал письмо одного деятеля как раз от девятнадцатого ноября. Правда, тыща девятьсот двадцать шестого года.

— Да, когда-нибудь вы так зачитаетесь, что прямо там и окажетесь, в тыща девятьсот двадцать шестом.

— Сразу видно, какие книжки вы любите.

— Да никакие. Некогда мне.

2

Гардеробщик унес его пальто за ворот в угол, подальше от глаз.

Он пригладил волосы вокруг лысины и ступил в мягко освещенный зал. Наталья подняла руку, заметила. Говорила в мобильный, глядя, как он приближается: