вать, что вино очень хорошее, что нельзя так. Вот тут Шаляпин стукнул по столу кулаком так, что стаканы разлетелись, и поднял такой крик, что весь зал оглянулся, и прибежал хозяин. Хозяин выслушал его, говорит: «Сейчас, ну как же, конечно, это клиент Шаляпин, надо сейчас же дать другую бутылку». Принесли другую бутылку, он попробовал. Вино было хорошее, он успокоился. А потом, уже когда мы пили кофе, говорит: «Ну что же я его так обругал, он боялся, верно, хозяина, чтобы дать другую бутылку вина, надо было хозяина позвать, а не его ругать, хозяина надо было выругать». И дал ему тысячу франков. По тем временам 1000 франков – что сегодня, например, 25 тысяч. Такое у него часто бывало.
Вы рассказывали о том, как он любил подражать другим певцам.
Да, но это он только в частном кругу, потому что он не хотел других обижать, что он из них карикатуры делал. Не хотел из себя строить клоуна, шансонье. Но в частном кругу, по вечерам, иногда после обеда или после завтрака, в особенности если несколько рюмок выпили, он изображал в разном виде или тех артистов, которые не умели петь, или любил имитировать цыганских певцов. И по-хорошему, а иногда их шаржировал, потому что они очень часто были плохие цыганские певцы. Шаляпин все цыганские песни очень любил. А «Очи черные» он напел, он сделал пластинку, она у меня есть. Он вообще иногда напевал, знаете, как птичка поет: сидит, вдруг что-то такое поет про себя немножечко громче, немножечко тише. Или в салоне, или в своем кабинете, где чудная была такая студия, или, в особенности когда мы ездили на автомобиле. Он всегда сидел рядом со мной, я за рулем, а жена его или мой брат сзади. И он всегда, как только мы в поле выезжали из города, сразу же начинал напевать. И вот тогда он уже пел цыганские песни как их нужно петь, а не карикатуру. Это было совершенно невообразимо, и ни в одном театре, ни на одном концерте этого нельзя было, конечно, услышать.
А что Шаляпин говорил о своей молодости, о своем детстве? Делился ли он с вами этим?
Мы с ним оказались в Лондоне одновременно, и жили в одной и той же гостинице. И он мне предложил раз пойти с ним в студию общества «Граммофон», где он должен был напевать пластинку. Одну сторону пластинки, я не помню, какой-то песни или части какой-то оперы, но то, что продолжается нормально 8 минут. Знаете, большая пластинка старой системы, 78 оборотов. И вот мы туда приехали в два часа. Он обыкновенно перед работой почти ничего не ел, маленький какой-нибудь бутерброд схватит. И я думал, что напеть пластинку, которая длится 8 минут, это будет продолжаться час, два, ну может, три, а мы ушли оттуда в 8 часов вечера. Он за это время переменил три рубашки. В те времена еще не было лент, тогда нужно было напевать на воск, который нельзя было проверить, нельзя было посмотреть хорошо спето или нет. Значит, нужно было так долго репетировать, чтобы уже автоматически записать то, что напоешь, на этом остановиться. И только через день или два можно было знать, хорошо это или нет. Он так добросовестно относился к своим обязанностям, что последний раз напели пластинку в половине восьмого. Он все время еще раз репетировал, останавливал, еще раз, еще раз, еще раз. Ни на секунду не остановились. Как он мог выдержать такую работу! Он всем руководил: и оркестром, и каждому музыканту говорил, и каждый раз темп менял. И все ему не то, и так, и этак не нравилось, потом уже, наконец, воск сделали. Он говорит: «Нет, кажется, я думаю, там, наверное, что-то нехорошо. Черт с ним, с воском! Пропустите, я хочу послушать». Прослушали. Да, там нехорошо. Еще раз! Но это уже третий воск. Закончили в половине восьмого.
Когда мы приехали домой, он пошел помыться, взял душ, потом пришли вниз, в ресторан – его жены, Марии Валентиновны, с нами не было. Сели обедать, выпили несколько рюмок водки, бутылку хорошего вина. А потом он мне говорит: «Александр Иосифович, давайте пойдем немножечко погулять, я сегодня заморился, я же воздухом не дышал». Пойдем, с удовольствием, Федор Иванович! Вот мы пошли гулять, это было десять часов вечера, и мы гуляли до пяти часов утра. Остановки были только на скамейках в некоторых местах в Лондоне, ходили вдоль Темзы. Я задал ему несколько вопросов о том, как он начал петь, и постепенно он сам увлекся и рассказал все свое детство с самого начала. Как он вырос в бедной семье, как он помнит ужасные сцены дома, когда отец возвращался пьяным, бил мать и не оставлял совершенно денег, и как ему пришлось, когда отец уже допился почти до белой горячки. Они жили тогда на Волге, в Казани, и они жили не в самой Казани, а в слободке так называемой, это было за версту или две от города. И вот им дали знать, что с отцом очень плохо, он где-то упал и разбился на улице. А у Шаляпина тогда не было ботинок, ему было 12–13 лет, он свои ботинки совершенно истаскал. И его мать послала, чтобы привезти домой отца, и он босиком по снегу добежал туда. Отца нашел в участке, и на следующее утро привел его домой. И такие сцены повторялись довольно часто. Но характерно то, что эта привычка не быть хорошо одетым, обутым особенно, у него сохранилась на всю жизнь настолько, что он никогда не спал, покрывая ноги, у него ноги голые всегда вылезали из одеяла, ему нужно было, чтобы ноги были в холоде, так он привык к этому холоду. Это у него осталось на всю жизнь.
Ну, а кроме того, конечно, постепенно он мне рассказывал, как он к театру начал привыкать. Начал он с того, что он жил тогда в Казани и поступил сначала к сапожнику, потом к столяру, разные ремесла перепробовали, а потом каким-то писарем его куда-то приткнули. И очень понравился он тем, что был хороший у него почерк. И когда в этот город приехал какой-то театрик, он как-то туда пробрался на галерку, собрав каких-то 15 или 20 копеек, которые нужны были, и был в таком воодушевлении и в таком восторге от того, что на сцене происходит, что он с этим театром удрал вместе из Казани. Бросил всех и поехал с театром. С этого и началась его театральная деятельность. Потом он иногда попадал в другую антрепризу, где был хор, и там он начал в хоре участвовать. Это уже была опера так называемая, то есть, скорее оперетка какая-то очень низкого масштаба и низкого вкуса, но он уже понемножку начал выдвигаться. Часто очень голодал, голодал настолько, что ему приходилось иногда по два дня ничего не есть, даже корки хлеба иногда не было. Но он все-таки кое-как пробился, стал из хориста иногда петь какие-то маленькие роли, и его заметил какой-то московский купец, когда они ездили на нижегородскую ярмарку, где на гастролях была труппа. И он труппу пригласил приехать в Петербург. И когда Шаляпин приехал в Петербург, тут уже началась его настоящая деятельность. Конечно, вначале он был маленьким совершенно человеком, и он говорит, что помнит это очень хорошо. Он красочно всегда это рассказывал, он был изумительный рассказчик. Когда он рассказывал что-нибудь, так он не рассказывал вам – вот, тот человек мне что-то сказал, а он превращался, он играл того человека, о котором говорил. Его рассказы – это был сплошной спектакль, потому что он каждого играл. И вот так в течение ночи он мне всю свою жизнь рассказал. Это было такое наслаждение, которого я никогда больше в жизни не имел. Конечно, это нельзя себе представить.
Я помню один маленький эпизод, когда он приехал в Петербург. Его повезли в какую-то гостиницу, он должен был прийти обедать к человеку, который его заметил. А у него были порваны ботинки, подметки совершенно отставали. И пока он держал эти ноги на земле, это не было видно, а на извозчике их было двое, и очень узкое сиденье, его правая нога всегда была снаружи, и каждый раз подметка отваливалась, и он никак не мог припрятать эту подметку. Он ужасно страдал.
Последние дни его, как я вам говорил, были трагические в том отношении, что он даже не осознавал в начале о своей болезни. Эта болезнь заключается в том, что человек постепенно угасает. Это был рак крови. Начинает человек худеть, слабеть, теряет силы. Специальных никаких болей не чувствует, недомогания никакого нет, просто сон, сонливость большая. Сначала он вставал, выходил, потом стал выходить меньше. Потом он стал лежать больше. Потом он переходил только в кресло, а потом совсем перестал вставать. Последние две-три недели он лежал в кровати. Замечательно, когда он уже лежал в кровати, он не прекращал интересоваться жизнью. Он всегда был актером. Не было ни одной секунды, когда он не играл. Для себя, даже для всех, когда он брился, так он пел или гримасничал, что-то изображал, когда он ел, он часто очень пил какое-нибудь вино, вдруг начинал изображать какого-нибудь француза, который смакует вино, или вдруг начинает изображать какого-нибудь пьяницу. Это у него было каждый раз, конечно, но только в интимной обстановке. Как только кто-нибудь приходил посторонний, все менялось.
И вот, когда он уже лежал в постели, уже не вставая, нас было четверо в его комнате. Его секретарь Кашук, человек довольно смешного вида, пухлый, с очень большим животом, совершенно лысый, с большим носом – такая фигура комического характера. Шаляпин его очень любил несмотря на то, что Кашук его всегда обкрадывал. Он это хорошо знал, но понимал, что другой, может быть, будет еще больше обкрадывать, и Кашук его очень любил, они давно друг друга знали. Шаляпин настолько это понимал, что, когда приходили знакомые или журналисты, он мог его представить «мой секретарь Месье Жулик.» Так вот, мы сидим – Кашук, я, Рахманинов, который часто к нему приходил, они были большими друзьями – и тут Шаляпин мне говорит: «Александр Иосифович, вы же мой старый друг, и вы человек организованный, вы все умеете делать в порядке, я вам поручаю организовать мои похороны. А должно быть так: впереди, перед катафалком, должен идти Кашук, и чтобы у него на животе все мои ордена лежали. Потом, после катафалка, первым долгом кто-нибудь должен вести Виски – это его собачка, Виски чтобы шел. Потом чтобы шли – он назвал своего лакея, повара своего, чтобы они шли, один чтобы нес мои ботинки, а другой чтобы нес кастрюлю и бутылку вина «Шато О-брион», непременно, чтобы «Шато О-брион». А потом уже пойдете вы, и пойдет Мария Валентиновна. И уже потом пускай все те, кто хотят меня почтить, но вы запомните, Александр Иосифович, я вас очень прошу, чтобы это было именно так». Видите, он знал уже тогда, что он умирает. Даже в последние свои дни он не мог не играть, или играть комическую роль, или что-нибудь себе представлять. Он всегда играл.