Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны — страница 41 из 62

И вот мы приехали в маленький отель, где жила Миткевич, она вылетает к нам в ужасе и говорит: «Вы подумайте, мы отрезаны, мы не можем выбраться». Никто же тогда ничего не понимал. Все думали, что это будет месяц. Немыслимо было, что перережут весь континент и никому невозможно будет проезжать туда, куда он желает. Я говорю: «Как это отрезаны? Что за ерунда? Я сейчас поеду в посольство, устрою билеты, и нас вывезут». Она говорит: «Ты с ума сошла! Поездов нет. На чем тебя вывезут?». Так что мы застряли в Париже. Страшно тревожное время, мобилизация, у нас все гарсоны в отеле были эльзасцы, их всех мобилизовали, они плакали, уезжая. И вот мы выехали в Италию, с очень большим трудом. Там встретили знакомого, который служил в русском посольстве, он нас вывез. Тогда еще с нами считались, префект мне дал автомобиль до вокзала. Теперь, я думаю, это было бы несколько иначе – не дал бы. Так что мы выехали из Парижа в Италию <…>, потом в Геную, из Генуи на автомобиле до Бриндизи, в Бриндизи погрузились на Константинополь, и оттуда уже в Россию.


Расскажите о 1917 годе, о революции, о февральской революции. Как отразилась эта революция на вашем театре и на вашей личной жизни?

На театре отразилось то, что поднялась, как вообще в России тогда, неразбериха. Организовалось Временное правительство, поехал кто-то из наших актеров узнать, что будет с нашим театром. Сказали, что наш театр получает автономию. Приехал кто-то, кажется, князь Львов, если я не ошибаюсь, к нам, сказал какую-то речь, потом началась неразбериха. Началась история с рабочими. У меня очень смутные впечатления о 17-м годе.


Вы говорите о рабочих театра?

Конечно – я только их и знала. Театр продолжал работать, но уже были нервы. Я поступила в госпиталь, как многие из наших артисток. Но потом начали меня в дирекции преследовать за это дело, так что я, прорабов несколько месяцев, должна была уйти. Понимаете, поработаешь в госпитале, потом бежишь на репетицию…


Помните ли вы об этих исторических днях начала февральской революции: 24, 25, 26, 27 февраля по старому стилю?

Двадцать шестого февраля уже началась на улице перестрелка, какие-то патрули ездили, волнения какие-то, потом ждали все отречения Государя. Все волновались, все чего-то говорили. Я даже не могу вам сказать, что-нибудь связное, потому что все было несвязно. Потом «Маскарад» – последний спектакль Императорского театра, когда я единственный раз играла эту роль. Я возвращалась домой и уже были выстрелы, уже нужно было прятаться за углами, извозчиков не было, от лошадей я давным-давно отказалась, потому что невозможно было жить, трудно было с провизией, со всем.


Расскажите немного подробнее об этом последнем спектакле Императорского Александринского театра, о «Маскараде»?

Это был спектакль-бенефис Юрьева, и он должен был получить заслуженного артиста. Мы были очень дружны с Юрьевым, всегда играли вместе. Он был прекрасный человек в смысле искусства – обожал искусство, обожал театр, чисто относился к искусству. Было интересно получить ему какой-то привет от Императрицы Марии Федоровны, которая всегда была к нам очень мила, бывала у нас, смотрела, хлопала. Но ни директор, ни наши заслуженные старики как-то об этом не подумали. Не хотели или не могли… Я очень волновалась: как же так, он ничего не получит, никакого поздравления. И вот в один прекрасный день мы с Юрьевым сидим, на сцене какая-то пьеса, это все за неделю до его юбилея. Актеры всегда сидели в оркестре, а налево была ложа директорская, которую вне парадных случаев занимали высочайшие посетители, великие князья… Я сижу с Юрьевым и вижу, что в первом ряду, близко, мне какой-то военный кланяется. Я ему отвечаю и спрашиваю Юрьева:

– Вы не знаете, кто это?

– Знаю. Это Чернышов Александр Николаевич.

– А что он делает в жизни?

– Он состоит при Шервашидзе.

Я моментально сообразила, что Шервашизде был при Императрице Марии Федоровне. Я думаю: о, это ход к Императрице. Я тогда так наклоняюсь к Чернышову и говорю:

– Александр Николаевич, я могу вас попросить в антракте выйти в коридор? Мне вам нужно сказать два слова.

– Слушаюсь, пожалуйста.

Дальше смотрю и вижу: налево, в ложе, сидит Игорь Константинович, сын великого князя Константина Константиновича, который бывал у меня в Петербурге. Очень милый мальчик. Так, конечно, не полагалось разговаривать с императорской ложей, но я, закрывшись большой муфтой, говорю:

– Ваше Высочество, зайдите за кулисы, пожалуйста, мне очень нужно вас видеть.

– Есть!

Я выхожу в коридор, стоит Чернышов. Я говорю:

– Видите, мне не совестно просить, потому что я прошу не за себя, а за товарища. Юбилей Юрьева, и очень бы хотелось, чтобы для него было какое-то поздравление от Императрицы, которая всегда была к нам так милостива.

– Боже мой, какая я свинья! Я об этом не подумал. Я же в таких хороших отношениях с Юрьевым. Благодарю вас, что вы мне сказали. Я завтра же позвоню туда по прямому проводу, все будет исполнено.

Я с облегченным сердцем иду за кулисы. Там уже у меня около уборной стоит Игорь Константинович. А он знал Юрьева, они – Константин Константинович и молодой Игорь Константинович – часто устраивали у себя вечера для александринцев, очень милые, интимные. Я говорю:

– Вот Юрочкин бенефис. Надо что-нибудь устроить. Государю как-нибудь нельзя доложить?

– Что же я могу? Я же маленький, меня никто не послушает.

– Ну, все-таки у вас связей больше, чем у меня, постарайтесь, милый.

– Слушаюсь, сделаю.

На другой день, в два часа дня, мне звонит Чернышов по телефону:

– Екатерина Николаевна, ваше желание исполнено, я говорил с Шервашидзе, будет подарок высочайший. Какой вы желаете подарок?

– Я желаю, чтобы вы поехали в Кабинет его величества, там, где подарки, и сами выбрали, чего лучше не бывает.

Проходит полчаса, звонит Игорь:

– Екатерина Николаевна, совершенно случайно я нашел ход, я позвонил Велипольскому, Государю будет доложено, будет подарок Юрочке. Какой хотите подарок?

– Поезжайте и выберите, или пошлите кого-нибудь, чтобы выбрали самый что ни на есть хороший.

И вот бенефис Юрьева. Когда началось чествования юбиляра, я его вывела, открывается занавес, и вдруг режиссер Карпов говорит:

– От Его Императорского Величества Государя Императора!

Во-о-от такой золотой портсигар, во-о-от с таким брильянтовым орлом! Лучше, действительно, не бывает.

– От Ее Императорского Величества Императрицы Марии Федоровны! Вот такой брильянтовый орел!

Так что последние царские подарки получил Юрьев.


И это происходило 26 февраля? По-моему, вы мне рассказывали, что закончился спектакль тоже каким-то эффектным драматическим жестом, когда скелет прошел через сцену.

Это по замыслу Мейерхольда, называется теперь «художественное оформление».


Кем был у вас тогда Мейерхольд?

Одним из режиссеров. Они полтора года работали над этой пьесой. Головин писал декорации и эскизы для костюмов, а Мейерхольд ставил. Это его большая постановка, и, надо правду сказать, красивая постановка. Был такой замысел, что когда кончается последний акт, то вместо настоящего занавеса сначала спускается такой прозрачный тюлевый занавес – черный с большим белым венком посередине. Замечательный был венок, нарисованный Головиным. Две большие двери на заднем плане были, и из задней двери выходит в треуголке, в плаще, с косой скелет, проходит прямо на авансцену и уходит в дверь. И вот как будто действительно символично прошел скелет, и умер Императорский театр.


Но идея этого скелета была задумана независимо от политических событий?

Нет, независимо, случайное совпадение.


Следующий спектакль театр играл уже не как Императорский?

Не как Императорский, а как Государственный.


После Февральской революции и до Октябрьских событий театр продолжал работать нормально или были перебои?

Перебои, заседания, затруднения с рабочими. Создан был Союз рабочих вместе с Союзом актеров. Их соединили в один, поэтому рабочие вмешивались в постановки. Приходилось их уговаривать. Я говорила: «Просите ассигновки. Что же вы лезете устраивать – Ибсен вам нужен или Гауптман. Это совсем не ваше дело!»

– Мы не желаем господина Ибсена, а мы желаем господина Гауптмана на будущей неделе.

– Почему вы желаете?

– Потому что там корабельные работы.

– Вы все не с того боку начинаете. Совсем не ваше дело заниматься литературной оценкой произведения, а вы просите за корабельные работы ассигновки сверхурочные, вот и все.

А потом случился мой довольно бурный уход из театра.


Но это уже было после большевистского переворота?

После.


Так что до большевистского переворота более или менее ничего в театре серьезного не происходило?

Сидели, заседали, говорили, волновались, как вся Россия. Все, что я вам могу сказать. А что заседали, почему заседали, я даже не помню. Какие-то новшества. Потом, когда большевики взяли власть, то Юрьева выгнали из конторы. Дакрылов сказал: «Я вас не знаю, убирайтесь вон!».


А как прошло 25 октября в театре? Помните вы эту дату, когда было арестовано Временное правительство, совершен переворот?

Не могу ничего сказать, не помню. Вы знаете, я так старалась забыть многое, что я не помню. Знаю, что был взрыв бомбы, но все ждали этого. Все кричали: что же они думают, о чем они думают, почему они не арестовывают?! Все волновались. Одни заседали, а другие действовали.


А члены Временного правительства или Комитета Государственной думы, которые тогда фактически были у власти, они ходили к вам в театр, были у вас встречи с ними, знали ли вы кого-нибудь из деятелей?

Гучкова знала, с Милюковым я здесь только познакомилась, Львов у нас бывал. Я не помню, кто из них был. Бог их знает! Я до такой степени была взнервлена всем происходящим. Я была горячая раньше, не такая, как теперь. Мне казалось, что надо так вот взять как следует все. А то, что происходило… Меня настолько нервировало, что многие очень увлекались Керенским. Боже мой, прямо что-то невероятное, культ какой-то, убирали цветами его автомобиль. Я бы на его месте не согласилась на такие уборки, но у каждого свой вкус. Я его всегда терпеть не могла и очень много неприятностей из-за этого имела. Многие кричали на меня, что это безобразие, как я могу себе позволить, такой гениальный человек. Я говорю: по-вашему – гениальный, а я другого мнения. Так что у меня смутные впечатления.