Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны — страница 42 из 62

1918 год я помню. Замерзший Невский, трупы лошадей, вспухшие от голода, очереди, голодовка. Но тогда – в мирное время этого не могло бы случиться – я познакомилась с великой княгиней Марьей Павловной младшей. Она была замужем за князем Путятиным, он был стрелок. Я жила в двух шагах от ее дворца. Ее дворец был на углу Фонтанки и Невского, а я жила на Фонтанке, в Доме Толстого. Вот она бывала у меня несколько раз, я ей доставала иногда провизию. Потом она уехала на Украину.


А как изменилось ваше личное положение и положение театра после Октябрьского переворота?

Вот я вам говорю, что начались конфликты с рабочими. Потом появились какие-то языкатые ораторы из нашей труппы, один такой маленький актер, не хочу называть его фамилии, ничего собой не представлявший, который говорил. А мы на митингах говорить не привыкли. Мы под суфлера больше, так что его слушали.


Но первое время власти большевиков ваш театр продолжал работать по старой программе, на репертуаре это не сказывалось?

Пока не сказывалось. У нас отняли театр раз для демократического заседания, мы решили не допускать этого, выкатились все на сцену, нас выгнали. Мы тогда обрадовались и ушли. Помню смутно заседания, на которых мы сидели, мерзли. Холод был почему-то. То ли не было дров, то ли не было отопления. Какие-то керосиновые лампочки, мы заседали, против чего-то протестовали. А что протестовали, против чего – я теперь и не помню. Я знаю только одно, что мне там стало нестерпимо после этой истории с рабочим… Когда шла «Гроза», во время первого акта, во время монолога Катерины, я сидела на первом плане, это, так сказать, кредо всей роли, все то, что Катерина собой представляет, она рассказывает, очень важный монолог, в очень маленьком расстоянии… Не было павильонов, а были декорации сада, так что были кусты. И вдруг на первый план в нескольких аршинах от меня вылезла какая-то девица в ситцевой кофточке, с рукой полной семечек. И стояла на первом плане на сцене. Я ей, закрыв лицо, незаметно для публики, сказала: «Уйдите отсюда!». Она хохотала. Тогда я рабочему, который в кулисе, сказала: «Уберите ее!». Рабочий махнул рукой и захохотал. Как я кончила первый акт, я не помню. Вы сами можете понять состояние актрисы, когда видишь такое безобразие, которое творится на сцене. Опустился занавес, аплодисменты, хотели поднять занавес, я сказала:

– Нет! Потрудитесь рабочих позвать на сцену!

– Что случилось?

– Ничего не случилось, потрудитесь позвать рабочих на сцену, потом я вам объясню, что случилось.

Рабочие пришли все. Я говорю:

– Чья знакомая, кто позвал, кто выпустил на сцену?

Молчание. Я сказала им все, что о них думала, в довольно резкой форме, в повышенном тоне. Тогда выступил старший рабочий:

– Катерина Николаевна, теперича кричать нельзя! Теперича мы все равны.

Вот тут я уже вышла совершенно из себя. Я говорю:

– Что!? Ты со мной равен!?

Схватила свой головной убор, довольно тяжелый золотом шитый кораблик, сорвала с головы. Кинула ему в лицо:

– Играй сам, мерзавец, второй акт, если ты со мной равен! Пусть на тебя смотрят!

И ушла в уборную. Со мной сделалась истерика. Я заплакала. Действительно, это настолько возмутительный случай, что и описать нельзя. Конечно, волнение, режиссеры побежали к рабочим, рабочие к режиссерам: что ж теперь делать? Я говорю:

– Я играть не буду, пусть он играет второй акт, если он со мной равен!

Дали мне валерианку, задержали антракт. Я успокоилась, вышла, еще при закрытом занавесе:

– Потрудитесь рабочих на сцену опять позвать!

– Катерина Николаевна, вы не волнуйтесь.

– Я не волнуюсь, я совершенно спокойна, будьте любезны позвать рабочих на сцену.

Пришли рабочие, уже довольно встревоженные. Я им говорю:

– В заднюю кулису, марш!

Все, как стадо баранов, кинулись туда, назад. Я подошла к ним:

– Садись!

Сели.

– Сапоги снять!

Все сняли сапоги. Один, я слышу, шепчет:

– Батюшки, с ума сошла!

– Я тебе покажу, как я сошла с ума! Если хоть один мерзавец перейдет вот за эту черту – убью! Поняли!?

Сыграли пьесу. Они сидели – муха не пролетела. Когда антракт, то они надевали сапоги и начинали работать, потом снимали сапоги и сидели. Потом кончился спектакль, я пришла в режиссерскую, там сидел убитый совершенно режиссер: что теперь будет, это рабочие, будет заседание, будет скандал, что Катерина Николаевна наделала! Я пришла и говорю:

– Я сегодня получила оскорбление, то есть театр получил в моем лице оскорбление. Если бы это было раньше, старые рабочие, старого режима, оштрафовали бы их, наверное, по три рубля с человека, а потом я, по свойственной мне широте натуры, наверное, им бы по пяти заплатила, пожалела бы. Но так как меня оскорбили автономные граждане, равные со мной, в автономном театре, то я требую удовлетворения. Я продолжать работу в театре не могу без этого.

– Что вы хотите Екатерина Николаевна?

– Я хочу, чтобы в четверг мне была прислана повестка, и было бы собрано собрание рабочих, на которое я приду и внушу им хорошие манеры, как себя надо держать в театре автономном. Причем, я желаю, чтобы эта повестка была бы напечатана в Типографии государственных театров, а не на ротаторе, не на пишущей машинке.

– Екатерина Николаевна, это по техническим соображениям невозможно.

– Это меня не касается, не обязана с этим считаться. Я так хочу, и это должно быть исполнено.

– Но это каприз!

– Да. Я довольно скромный человек, но когда мне рабочий Сидоров или Иванов говорит, что он со мной равен в театре, то я хочу показать, что он со мной не равен, что я могу диктовать свои условия. Так вот я желаю, чтобы эта повестка была отпечатана в Типографии государственных театров. Если она будет опечатана иначе, то я на собрание не приду. Предупреждаю вас, что повестка должна мне быть вручена до 12 часов дня. Если она будет вручена в две минуты первого, я не приду.

– Это каприз, Екатерина Николаевна!

– Да, каприз, я хочу покапризничать, в первый раз. Если мне хотят показать, что со мной равны, я хочу показать, что со мной не равны. Я могу капризничать.

Одним словом, в четверг, без четверти 12, повестка мне была вручена, отпечатанная в Типографии государственных театров. Я на собрание это не пошла, потому что я уже решила, что не могу работать в театре при таких условиях, в такой нервной атмосфере. Пришла в контору, получила жалование, как сейчас помню, по 9 марта. И написала: «Получив расчет по 9 марта, на службе в Государственном Александринском театре больше не состою. Екатерина Рощина».


Это в 1918-м году было?

Это было весной, а осенью ко мне пришла сторожиха, которая стерегла наши уборные, она очень меня любила, и говорит:

– Катерина Николаевна, я к вам делегатом.

– От кого делегатом?

– Очень по вас рабочие страдают. Очень страдают, что вы ушли. Говорят, что она иногда и ругнет, но ведь она и пожалеет, и присоветует что-нибудь. И, опять же, без языка сидим на общих собраниях. Так что вы забудьте. Извиняются, просят прощения, просят вернуться.

– Нет, очень жалею, кланяйтесь им всем от меня, злобы на них не питаю, но не вернусь.

И уехала на Украину.


Так что на этом кончилась ваша связь с Александринским театром? Вы не встречались с Луначарским?

У меня были каторжане, бывшие, из Читы, одна из них, Розан такая, во время этих всех волнений в театре, когда шли демократические заседания и у нас отбирали театр, сказала:

– Катерина Николаевна, с вами очень хочет познакомиться и поговорить частным образом Луначарский. Если вам неудобно его принять у себя, – а тогда еще стеснялись принимать у себя большевика, – то, может быть, на нейтральной почве где-нибудь встретиться.

Я сказала довольно резко, – жалею, может, сейчас…Хотя нет, не жалею:

– Передайте этой торжествующей свинье, что жизнь длинна, что я, может быть, приду к нему просить продовольственную карточку, может, милостыню придется просить, но о русском театре я с ним разговаривать не приду, пусть не ждет.

Перед этим было заседание в присутствии Каменева, меня просили быть, что-то выясняли, какие-то программы. Не помню. Я, когда начинала говорить, что-то спрашивать, то Каменев говорил: «Товарищи, будьте добры, выслушайте, тише». Очень был внимателен ко мне. А потом вот заседание в Александринском театре в присутствии Луначарского, когда мы сидели отдельно. Был круглый стол, за которым сидела Мичурина, Тиме, я, Юрьев, Давыдов, и, не помню точно, был ли Аполлонский или нет. Мы сидели отдельно, не желая смешиваться с людьми, которые, по нашим понятиям, шли навстречу большевикам. Мы были более непримиримые, и Луначарский довольно агрессивно говорил, что тут такие течения есть против нас, и все такое. Юрьев спрашивал, что нам делать. Я предложила всем побыть на собрании, а когда я встану, все и уйдем. И вот после одной из таких речей Луначарского, когда он сказал, что мы не можем согласиться на что-то такое, не помню, на что, я встала и сказала: «Господа, пойдемте отсюда, нам в этой компании (показала рукой) делать больше нечего». И мы ушли. Потом все остались в театре, ушла одна я. С самым скверным характером женщина. Но я понимаю тех, которые остались. Я, может быть, и виновата, потому что, может быть, мне нужно было остаться и стараться театру принести какую-то пользу, как-то сговориться.


Екатерина Николаевна, вы играли со знаменитыми артистами и деятелями сцены, вы работали с режиссерами того времени. Может быть, вы сказали бы несколько слов о тех ваших коллегах, которые, вы считаете, сыграли большую роль в русском театре в ваше время?

Я работала в Малом театре с Южиным, с Гайдаровым, с Платоном, потом в Александринке с Лаврентьевым, хороший режиссер был, с Мейерхольдом. Я вам рассказывала эту историю, как мы с Савиной его немножко привели в христианскую веру? Мы репетировали с Савиной, это был наш первый совместный спектакль – «Зеленое кольцо» Гиппиус, который ставил Мейерхольд. Но Мейерхольд тогда в Александринском театре был очень тих, и ему не позволяли…