Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны — страница 45 из 62

й нас доставил в Константинополь. Потом мы оттуда погрузились на «Бермудин», который нас доставил на Мальту, где я пробыла полгода. А потом уехала в Рим, где у меня родился сын, а потом – в Париж.


Глава 9 Непрозрачный мизантроп

Роман Борисович Гуль (1895–1985) всю жизнь охотно и много писал, но к ораторскому искусству оставался равнодушен. Он прожил долгую, исключительно разнообразную и политически противоречивую жизнь, которую ни в каком интервью охватить невозможно. Был участником знаменитого Ледяного похода, который описал в книжке, вышедшей и в эмиграции, и в советской России, возглавлял в Берлине Литературное приложение к сменовеховской газете «Накануне» (сменив на этом посту Алексея Толстого), печатал свою полупрозу-полуэссеистику в Ленинграде, приятельствовал с приезжавшими в Германию командированными советскими писателями (и за встречу с белоэмигрантом Гулем они репрессиям не подвергались). Затем, ко всеобщему удивлению, в 1930-е годы развернулся на 180˚ и превратился в резко антисоветского публициста, автора разоблачительных очерков о красных маршалах. В промежутке успел несколько месяцев отсидеть в немецком концлагере, в годы оккупации Франции покинул Париж и занимался на Юге страны сельским хозяйством. После падения нацизма включился в антикоммунистический «крестовый поход», перебрался в Нью-Йорк, поссорился с соратниками по политическим кружкам, возглавил редакцию самого крупного эмигрантского издания – «Нового журнала», написал три тома воспоминаний, постепенно выдыхаясь к каждому следующему, и все больше сводя повествование к перечислению имен и событий, а не к попытке их оценить и взвесить. Характером славился тяжелым и неуживчивым, суждениями (в частных письмах) едкими и сварливыми. Неудивительно, что в ходе разговора с Алексеем Малышевым Роман Гуль предложил заменить свой устный рассказ повествованием письменным – раскрыл заготовленную книгу и стал откровенно читать в микрофон.

Рассказывает Роман Борисович Гуль

 Я – коренной пензяк. Родился я в 1896 году. Отец мой был помещик Пензенской губернии и в то же самое время нотариус города Пензы. Окончил я пензенскую 1-ю мужскую гимназию. Гимназия эта довольно знаменитая. В ней учился в свое время террорист Каракозов, учился в ней Белинский, а в мое время вместе со мной – будущий маршал Михаил Николаевич Тухачевский. Он был старше меня на два года. Правда, он гимназию целиком не кончил, из 5-го класса перешел в Кадетский корпус, потом пошел в военное училище. Гимназию я окончил в 1914 году и поступил в Московский университет на юридический факультет. Там я занимался главным образом у Ивана Александровича Ильина, известного философа, который умер в эмиграции, в Швейцарии, уже после Второй мировой войны. Это был мой любимый и главный профессор. Но я университет окончить не мог из-за начавшейся войны, и, когда я перешел на третий курс, то был мобилизован в военную студенческую школу в той же Москве и кончил ее юнкером в 1916 году.


Я хотел вас спросить относительно политических настроений, группировок, общего интереса к политике в университете, где вы учились.

В университете у нас, конечно, были разные группы. Были и группы, настроенные революционно, были группы, настроенные демократически, радикально, были и правые группы. Я никогда ни к какой политической партии не принадлежал, но настроений я был демократически-радикальных. Отец и мать мои были члены Кадетской партии, я рос как сын Кадетской партии, но в партии я никогда сам не был. В Москве, когда я был студентом, работал довольно много в пензенском нашем землячестве. Там были всяких настроений студенты. Были и социалисты, и не социалисты, и правые, какие угодно. Среди нас, помню, был пензенский студент Судаков, который впоследствии стал известным советским режиссером Московского художественного театра.


А была ли какая-то определенная группа большевиков среди студенчества?

Нет, я тогда большевиков совершенно не встречал ни среди пензяков, ни в университете. Социал-демократов кое-каких знавал, но организации никакой не знал. Так вот, в 1916 году я был мобилизован, как все студенты моего возраста, и помещен в военное училище, в специально тогда созданные студенческие школы прапорщиков. В 1916 году, в начале ноября, я был выпущен прапорщиком, уехал в Казанский округ и был назначен в 140-й запасный полк в свой родной город Пензу. В этом году в Пензе скопилось невероятное количество войск, там было несколько запасных полков, всего до 60 тысяч, и все время оттуда шли на фронты маршевые роты. И там, в запасном полку, меня застала революция 1917 года.


Может быть, вы расскажете немного о том, как революция была встречена среди молодого офицерства и среди солдат?

Самое интересное, что революция пришла для всех россиян совершенно внезапно. И я думаю, что будет самое лучшее, если я прочту несколько страниц из своей книги «Конь рыжий», которая по-русски вышла в 1952 году в Нью-Йорке в «Издательстве имени Чехова». Это именно об этом – как была воспринята революция в самые первые дни.

Сначала получили знаменитую телеграмму из Петербурга от Бубликова, что правительство свергнуто и власть в руках членов комитета Государственной думы. Дальше – цитирую.

«А на рассвете я бежал в полк. Я, конечно, за республику, за Думу, за Милюкова – Гучкова и за победу, которая теперь приблизилась!

Перерезая Базарную площадь с редкими, на морозе жавшимися, жалкими прохожими, пробегая мимо мертвых домов и унылых улиц, мимо рыбных рядов, где сусеки полны торчащей мороженой рыбой, я чувствовал захватывающее душу возбуждение и все вокруг, казалось мне, перерождается.

Но в полку никто еще ничего не знает. В бараках тихий гул солдатских голосов; в поле на занятия их не вывели, и солдаты чувствуют, что, кажется, произошло для них что-то важное. Но что? Не знают. Они переговариваются, перешептываются, но как только подходят офицеры, хмуро расходятся.

В бильярдной офицерского собрания толпятся офицеры. Капитан Васильченко с отчаянным лицом, молча, ходит из угла в угол. Молодые возбуждены, как и я. Большинство же мнется, покашливает, словно поперхнулись. Говорят, что командир полка заперся в кабинете, в ожидании телеграфного ответа командующего округом на запрос: что делать? Но телеграф бездействует.

В роте я вызываю взводного Каркунова, мелкого бакалейщика до войны. По его смеющимся глазкам я вижу, что он уже знает и ему нравится. Я беспокоюсь: а вдруг солдаты пойдут усмирять город, усмирять революцию, если будет отдан приказ? Каркунов пугливо глянул на дверь – заперта ли? «А кто ж их знает, ваше благородие, народ темный, слухают, а что к чему не понимают». Но после раздумья дружеским шепотком бросает: «Да нет, навряд ли выйдут, война надоела, домой хотят, вот что».

Меж бараками по снегу пробегают серые шинели, нагоняют друг друга, толпятся, о чем-то говорят. Узнать бы, о чем? Везде полуголоса, шепоты, все чего-то напряженно ждут. И вдруг в роту вбегает побледневший прапорщик Крылов: «Потрясающее известие: царь отрекся!» Он рассказывает, что командир полка в кабинете упал в обморок. В собрании офицеры смяты. А в бараке я не могу даже узнать своих солдат. Со стены сорвали портрет царя, в клочья топчут его сапогами, будто никаких царей никогда в России и не бывало. Солдаты ругаются, приплясывают, поют, словно накатило на них веселое сумасшествие, словно начинается всеобщее счастливое землетрясение. Еще вчера они даже не знали это трудное для мужицких губ слово, а сейчас кричат: «Ура, революция!!!»

И я, двадцатилетний республиканец, чувствую, как спадает моя радость, убитая совсем другой радостью солдат. Из офицеров я в бараке один, кругом меня хаос криков. «Урррраааа!!! Да здрааав-ствуеееет!!!» И крики эти будто вылетают не из глоток, а из каких-то таких опьяняющих глубин, что того и гляди эта обезумевшая радость перехлестнет берега и все затопит. Это радость какой-то всеобщей распутицы, в которой тонут люди, лошади, телеги, и хоть все, может быть, и утонут, но сегодня всем почему-то очень радостно. У солдат сразу все стало иным; изменились лица, жесты, движения, голоса. Это другие люди. И это зрелище и захватывающе, и страшно. Это, вероятно, то мгновение, которое называет революции великими. Может быть, оно одно и есть революция, а назавтра его уже не будет? Но сегодня всё закачалось, затанцевало. Так почему же с чувством тревоги ощущаю я взрыв этих сил? Он мне чужд. Я ему даже супротивен, ибо я не хочу этой всеопрокидывающей, всеразрушающей, всему угрожающей стихии.

– Долой отделённых! – хохочет на нарах танцующий мордвин; он подбрасывает к потолку сапог с взвивающейся из него ржавой портянкой; мордвин уверен, что теперь он свободен от власти отделенного, которого вчера еще боялся.

– Войну долой! – пронзительно летят простуженные басы и тенора из соседнего барака. Мужики нюхом учуяли, что теперь без начальства война повалится под откос и они уже ближе к своей земле, к избам, к бабам и их общая радость так могуча, что ей не удержаться в бараках. Гогочущей, мускулистой толпой полк вываливается на желтый снег, меж бараками колышется океан шинелей. Приветствуя революцию, революционные войска маршем хотят пройти по городу.

На Московской улице красные банты, красные знамена, полотнища кумача; и откуда достали столько кровавой материи? Пензяки, без различия состояний, все улыбаются, как на Пасху. На извозчиках, потрясая разбитыми кандалами, в халатах, в войлочных шапочках, в казенных котах едут освобожденные из острога уголовники. С извозчиков они что-то кричат о свободе, о народе. Толпа криками приветствует их. Даже извозчики везут их даром; в России теперь все будет даром! «Отречемся от старого мира!» Тюрьмы уже взломаны, стражники бежали. В свободной стране не может быть тюрем. Теперь свобода всем, совершенная свобода! Жизнь народа началась только сегодня, а всё, что было вчера, выброшено из народной памяти. Только с сегодня, с этого мгновения, как бы сызнова пошла история России всеми своими полыми водами. Это ледоход, ледолом. И чтобы это чувствовать, видеть, ощущать, стоит жить.