Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны — страница 47 из 62


Когда был отдан приказ идти на фронт, как солдаты вашей маршевой роты приняли этот приказ?

С маршевыми ротами тогда творилось нечто совершенно невероятное. Маршевые роты были разного числа, но обычно до фронта маршевая рота довозила хорошо если тридцать процентов состава, потому что тогда уже люди просто из вагонов разбегались. Разбегались к себе домой, дезертировали, разбегались куда попало, куда хотели. Так что уже дисциплины никакой не было.


А у вас остались воспоминания о разговорах с солдатами?

О, да! Та молодежь, главным образом, студенческая молодежь, которая превратилась в офицеров во время войны и к которой как раз принадлежал я, мы пытались всячески дисциплину поддержать и создать, но это было чрезвычайно трудно. В своей книге я пишу и об этом, у меня есть такие сцены… Когда мы пришли почти к фронту, солдаты не хотели идти в окоп, нам приходилось их уговаривать. И так как я работал в полковом комитете, я был избран от офицеров, то мне часто приходилось выступать и на полковых митингах, и даже на дивизионных митингах с этими уговорами солдат. Но уговор на войне не действует, главным уговаривающим был Александр Федорович Керенский, он хороший был оратор, но у него тоже, конечно, ничего не вышло. Тут уж воевать было нельзя. С самого начала революции у меня родилось ощущение, что мы идем к гибели, и когда Октябрьский переворот произошел, у меня было такое ощущение, что вот она, гибель, пришла.


А сейчас, вспоминая о лете 1917 года, если сопоставить основные мысли и желания офицеров, таких же молодых студентов, как вы, и основные мысли, желания, стремления солдат, как их можно по графам распределить?

Происходили тогда совершенно потрясающие вещи. Во-первых, часть офицеров и в нашем полку сразу метнулась к большевикам. Небольшая часть, но довольно сильная. Например, у нас был такой поручик Дувин. Он не был большевик убежденный, партийный, но он был шкурник, циник, очень умный и хороший оратор. Он сразу овладел этой солдатской массой. И среди агитаторов большевицких были самые невероятные типы. Например, у нас на фронте разваливал полк такой унтер-офицер Хохряк. Он был жандармом при царском режиме, но он, боясь мести, уехал на фронт и на фронте сразу перекрасился в красный цвет. И нам всем, и старым офицерским кадрам, и такой молодежи офицерской, как я, было чрезвычайно трудно солдат удержать. Я боюсь сказать, но в смысле процентном я думаю, что если 10–15 % процентов солдат не были охвачены чувством полного поражения и желанием бросить винтовки и идти домой делить помещичьи земли и углублять революцию, то это хорошо. Но больше 15 % не было.


У солдат две главных мысли – конец войны и земля?

Да.


А у молодого офицерства желание продолжать войну было основано, прежде всего, на чувстве необходимости и защиты революции или, прежде всего, на чувстве долга перед союзниками?

Видите ли, у большинства молодых офицеров, конечно, было это все основано на чувстве патриотизма, любви к России. И эта молодежь революции тоже не отрицала, так же, как и я, все революцию приняли довольно-таки восторженно, потому что в первый момент поверили, и не только мы поверили, но и большие политики в Петербурге верили, что революция даст победу над Германией, что армия двинется. Это была глубокая ошибка. Армию двигать было нельзя, потому что все армии двигают дисциплиной, а та палка, которая была, ее в Петербурге кто-то выронил из рук, и началась совершеннейшая анархия. Выступление Корнилова только ухудшило положение, потому что оно дало шанс выступить большевикам и объединило большевиков с революционной демократией Совета депутатов. И так как выступление Корнилова было совершенно безумным, и оно на успех никак не могло рассчитывать, потому что у Корнилова никаких масс не было, кроме горсти текинцев, оно ухудшило общее положение, дало карты в руки большевикам и ускорило, конечно, Октябрьский переворот.

Но я думаю теперь, что приход большевиков был совершенно неминуем, потому что революционная демократия не могла им оказать сопротивление. Тут, я думаю, нужно было головку большевиков арестовать, тем более были уже известны разоблачения Бурцева и Алексинского, которые теперь подтвердились немецкими документами, что большевики были в связи с германским штабом, что большевики получали деньги от германского штаба, и это был повод для Временного правительства скрутить большевиков и с ними расправиться. Но Временное правительство было слабым, Временное правительство было из тех интеллигентов, которые не могли по самой своей природе принять решительных мер. В «Новом журнале», в котором я работаю, были напечатаны воспоминания Брешко-Брешковской, «бабушки русской революции». Она, как известно, стояла на очень оборонческо-патриотической позиции, и она писала в воспоминаниях, как часто Керенскому говорила, что делать нечего, надо арестовать их, посадить всех их на корабль, отправить всех на Соловки и потопить. И она была права. Многие революции говорят, что своевременное лишение крайнего движения головки это крайнее движение парализует. У нас этого не произошло, и получилось всеобщее несчастье.


Когда вы прибыли на фронт это, наверное, было в мае или начале июня, вы уже на фронте застали большевицкую агитацию, агитаторов, они знали имя Ленина, это уже было все известно?

Да. Когда наша маршевая рота пришла, мы влились в полк и застали самые последние дни наступления. Я участвовал в «боях и походах против Австро-Венгрии», как в моем послужном списке было написано. Но тогда уже было совершенно все разложено, мы ничего не могли сделать, мы старались хоть держать фронт, но и это было трудно. А братание началось прямо на наших глазах. Ведь немцы подбрасывали газеты, подносили ночью к нашим окопам, к нашим проволочным заграждениям целые кипы газеты «Русский вестник». Она издавалась в Берлине, писалась на довольно плохом русском языке, но как яд пропаганды она была подходящей тогда.


А вы не выяснили, кто писал в газету – немцы или какие-то русские?

Я думаю, что это какие-то русские эмигранты или немцы, знающие русский язык. Не знаю, кто персонально это проделал, но это были довольно ядовитые… Газета писала чрезвычайно примитивно, психологию русских солдат они знали: писали, что пора кончать войну, она нужна только помещикам и капиталистам, русский народ должен брататься с немецким, и всякие такие штуки. И когда мы пытались на полковых и дивизионных митингах растолковать, что хорошо брататься с немцами, но вы же братаетесь не с немцами, там же сидит Вильгельм, там же сидят генералы и капиталисты, это не действовало, потому что желание кончить войну было совершенно стихийное. И вы знаете, может быть, я не прав, но страшно то, что в русской революции вырвался какой-то невероятнейший нигилизм народа. И этот нигилизм меня потряс в самые первые дни. Я никогда не был монархистом, семья моя не была монархической, но отношение, например, к портретам царя, когда портреты царя топтали, разрывали, оно меня потрясло, потому что считалось, что народ триста лет привязан к династии, но я увидел, что у этих людей как будто не было никакого царя. К церкви отношение то же самое было. Вырвался страшный русский нигилизм, и этим нигилизмом тоже воспользовались большевики – ни в бога, ни в черта. Это с одной стороны. А с другой стороны, была и такая идеалистическая нота у народа, у солдат, они действительно верили, что эта революция вызовет мировую революцию, что началось какое-то новое рабочее царство и что все будет по-иному. Тут была искренняя вера у многих.


А как же ваша жизнь текла в эти летние месяцы? Вы говорили, что были избраны в полковой комитет. Может, вы расскажете, кто там был?

Там были представители офицеров – я и мой приятель латыш Дукат, он, кажется, впоследствии был убит, необычайно храбрый офицер, умный, тоже из студентов, юрист. И представители солдат. Некоторые солдатские представители были разумные люди, но они в разговорах с нами говорили: «Господин прапорщик, ничего же нельзя сделать, не верят ни во что!» И несчастье было еще и в том, что контингент солдат этого времени – это были люди недисциплинированные, там было много стариков-ополченцев, была зеленая молодежь, которая даже не прошла никакой длительной солдатской дисциплины, солдатской школы. И все это складывалось вместе довольно-таки трагически.


А чем занимался ваш полковой комитет, какие вопросы он решал?

Я был очень дружен с нашим полковым командиром полковником Симановским, одно время у него был полевым адъютантом, мы обсуждали единственный вопрос: как поднять дисциплину, как удержать солдат. Ведь началось уже бегство из окопов, дезертирство.


Как и почему, вы думаете, нарастала ненависть между солдатской массой и офицерами?

Эта ненависть тоже страшного происхождения. Это все, по-моему, объяснялось тем, что в России был страшный разрыв между народом и интеллигенцией. Интеллигент тонкие пальчики всегда в массе народа вызывал пренебрежение, ненависть, раздражение. Тут еще примешивалось и то, что все-таки офицер был всегда командир, начальник, и подчас очень суровый, строгий начальник, а тут народ не хотел уже никакой дисциплины, тут уже революция, ему дали безграничную свободу, и вдруг заставляют честь отдавать и в наступление идти.


А правильно ли утверждение, которое я несколько раз слышал, что солдаты не относились с ненавистью или со злобой к их личным командирам, а эта злоба и ненависть всегда выливалась на неизвестных им офицеров? Скажем, вы когда-нибудь подвергались нападениям?

Нет, у меня были очень хорошие отношения с солдатами, и у целого ряда моих товарищей, молодых офицеров, бывших студентов, тоже были очень хорошие отношения. Ведь русский человек очень эмоциональный – когда он видит к нему по-настоящему хорошее отношение, да еще когда офицер с ним сидит вместе в окопах, вместе в окопе на земле спит, тут они узнают человека, и тут отношения были всегда у нас хорошие. Но в то же самое время в других полках и в других дивизиях были случаи убийства офицеров. Например, я помню, у нас в Пензе было чудовищное убийство проезжавшего офицера, случайного офицера – какая-то солдатская толпа убила его, протащила по всему городу за ноги. И на фронте тоже были случаи.