Русское лихолетье. История проигравших. Воспоминания русских эмигрантов времен революции 1917 года и Гражданской войны — страница 48 из 62


И как же долго вы оставались на фронте?

На фронте я оставался до полного развала. Этот развал наступил после того, как большевики пришли к власти. И когда по всем проводам прошло, что командующим стал прапорщик Крыленко, тут уже начался разъезд кого попало и как попало. В чрезвычайно трудных условиях залез я в солдатскую теплушку, ехал я чрезвычайно долго и приехал в родную свою Пензу, где у меня оставались мать и брат, брат служил там тогда в драгунском полку. Но там мы тоже пробыли недолго, потому что разгул уже был полный и в Пензе. И мы еще перед моим отъездам сговорились с моим командиром полка полковником Симановским, что он поедет на Дон к Корнилову, и что я соберу группу офицеров и из Пензы тоже проеду к Корнилову на Дон.


А вы уже на фронте знали о том, что Корнилов на Дону?

Корнилов тогда бежал на Дон.


А почему у вас была идея, что к Корнилову надо идти, бороться против чего?

Официальный лозунг Корнилова, Добровольческой армии в те времена был созыв Учредительного собрания. Большевики разогнали Учредительное собрание. И вот из Пензы с группой друзей близких я, брат и несколько человек – мы уехали в белую армию на Дон, поступили в Добровольческую армию генерала Корнилова. Корнилова я там узнал лично, я поступил в отряд полковника Симановского, приезжал к Корнилову несколько раз с докладами, так что я его хорошо знал, хорошо знал его адъютантов – поручика Далинского и еще Хана Ризабек Харджиева, который сейчас живет в Мексике, и с которым я до сих пор переписываюсь. Это тот Харджиев, который бежал с Корниловым из Быхова, он и организовал это бегство.

Но, должен вам сказать, что тут меня тоже ждало большое разочарование. Во-первых, со всей России сопротивляться большевикам, как приехали мы, собралось, кажется, 400–500 офицеров. Офицеров было много в Ростове, было много в Новочеркасске, но они в Добровольческую армию не шли. И когда нам уже под напором большевиков надо было отступать, нас собралось всего две или две с половиной тысячи штыков и сабель. Это те, которые пошли в «ледяной поход», которые вынуждены были бросить Ростов и идти в степи. В этих степях отряд наш влился в Корниловский полк, я уже был рядовым бойцом в Корниловском полку, командиром был полковник Неженцов, и мы проделали этот тяжелый, легендарный «ледяной поход». Об этом в свое время в Берлине я написал небольшую книгу.

«Ледяной поход» этот длился с января месяца до осени 1918 года. Я в боях был ранен под станицей Кореновской, ранен довольно сложно в бедро, но все-таки меня подобрали, и остальную часть похода я проделал на повозке как раненый. Мы вернулись на Дон тогда, когда уже Дон восстал против большевиков. И тут нам казалось, что есть какая-то опора.

Но я лично был чрезвычайно разочарован в Добровольческой армии. Я был разочарован в смысле политическом, я увидел, что Корнилов был одинок, что тот генералитет, которой был вокруг генерала Алексеева, это был генералитет реакционный, монархический, народу чуждый. И я превосходно понимал тогда, что с такими идеями и с такой политикой, конечно, войны гражданской выиграть нельзя, большевики раздавят. И когда мы вернулись в Новочеркасск после ранения, я так же добровольно, как пришел в белую армию, так добровольно и ушел, и вместе с братом и матерью, которая с большими трудностями проехала на Дон и нас там разыскала, поехал в Киев к нашим родным.

Но Украина представляла собой тогда нечто совершенно невероятное. Часть украинцев была занята немцами, потом гетман с одной стороны, а Петлюра наступал с другой стороны. Развал был совершенно полный. И в Киеве меня и брата мобилизовал гетман в офицерскую дружину генерала Кирпичева по охране города. А на нас наступал Петлюра с галицийскими войсками, которыми командовал известный полковник Коновалец – его впоследствии большевики убили в эмиграции. Петлюра нас победил, гетман бежал, генералитет весь бежал, а мы остались просто на улице в Киеве. Идти было некуда. Нас всех препроводили в педагогический музей, нас там было около трех тысяч, нас стали охранять немцы, и украинский караул был поставлен. Если бы не немцы, нас бы просто перестреляли.

В конце концов какой-то генерал, понимая, что с севера идут большевики, что большевики займут Киев и всех нас, офицеров, перестреляют, он по договору с украинской Директорией, с Петлюрой, решил нас вывезти в Германию. Мы этого даже не представляли. В один прекрасный день приходит к нам в музей полковник Коновалец, тогда от этих двух или трех тысяч нас осталось человек 500–600, остальные освободились, и Коновалец объявляет нам, что мы завтра вечером будем отправлены в Германию. Мы просто ахнули: как, что?! И не хотелось, потому что тут была мать, оставались родные.

Тем не менее нас ночью вывели на снежные улицы Киева, под конвоем украинских кавалеристов довезли до вокзала, посадили в теплушки, теплушки заперли на замок и повезли. Везли нас в таком собачьем состоянии довольно долго, и 1 января 1919 года, к нашему удивлению, мы пересекли границу и оказались в Германии. Ехали через Берлин. Приехали в Берлин, а там спартаковское восстание, в котором тогда были Либкнехт и Люксембург убиты. А нас провезли через Берлин в лагерь военнопленных Дебериц, где мы довольно долго оставались.


Официально вы были военнопленный какой армии?

Мы не были военнопленные. Военнопленные оставались от мировой войны в лагерях, но очень немного, а мы уже были на положении беженцев. Но когда нас из Деберица перевели в Гарц, мы в нескольких городах Гарца жили – в Клаусталь, Вартенау, Нойштадт. Там русская военная миссия в Берлине нас начала отправлять во всякие белые армии – к Деникину, к Юденичу, к Миллеру. Но я с группой из нескольких товарищей категорически отказались от участия в какой бы то ни было гражданской войне. И с тех пор я остался в Германии и жил там. Написал «Ледяной поход» – воспоминания о гражданской войне, потом в 1920 году переехал в Берлин и занялся литературной работой.

Иван Толстой: Так рассказывал Роман Борисович Гуль в середине 1960-х годов. Автобиографическая книга «Конь рыжий», из которой автор читал свои страницы, доходит в своем повествовании до порога следующей войны – Второй мировой. И в ней есть некоторые эпизоды, с которыми у нас есть еще время познакомиться – больно хорошо они написаны.

Вот описание того, как мать Гуля вместе с горничной и няней Анной Григорьевной, переодевшись странницами, пробираются к российской границе, чтобы тайком от большевиков бежать в Польшу. На случай ареста они собираются сказать, что идут на богомолье в Почаевский монастырь. Последнюю неделю пережидали они в приграничном городке Полонном. Дальше – Роман Гуль.

«Перед уходом пошли на реку искупаться. Медленная река дремала на солнце. У мостков бабы полоскали белье, словно со злостью колотя его вальками. С мостков, завизжав, в реку бултыхнулась широкобедрая баба и поплыла, подбрасываясь лягушкой, показывая из воды ягодицы. Купаясь, баба перекликалась с товарками и, наконец, выскочив, схватив одежду и трепыхая грудями, согреваясь, побежала по траве. Возле поодаль раздевавшихся матери и Анны Григорьевны, она приостановилась и, присев на корточки, стала одеваться.

– Ох, тут глыбко, не суйтесь, у нас прошлый год тут парень утонул, – проговорила баба, останавливая пошедшую было в воду мать. – А вы нездешенские?

– Нездешние, мы на богомолье идем, – и под влияньем все того же томящего страха за правильность взятого пути, мать неожиданно для самой себя вдруг добавила: – В Почаев хотим, да вот не знаем, как границу-то перейти.

– Ааа, – таинственно протянула баба и сделав значительное лицо, подсела поближе, подрагивая холодеющим под рубахой телом. – А я вам вот что, я вам человечка найду, через границу водит, – зашептала она, – брат мой, если хочете, проведет и дорого не возьмет.

Прямо с реки мать пошла к бабе. Бабина хата темная, в красном углу смуглая божница с картинками святых, густо засиженными мухами. У печи что-то стругает хмурый солдат, бабин брат, контрабандист, ходящий за товарами в Польшу. Выслушав зашептавшую сестру, он не изменил хмурости лица и исподлобья оглядев мать, пробормотал, что раньше, чем через неделю не пойдет. Но с ним мать и не согласилась бы идти, уж очень жуток, и мать ответила, что неделю ждать не может.

– Как хочете, ступайте сами, только вострей глядите, у границы-то там не милуют, – проговорил солдат и опять застругал, взвивая фуганком стружки.

Веря в свои молитвы, которыми горячо молилась на ходу по лесам, по дорогам, по ночам в чужих хатах, мать решила завтра же идти на Шепетовку по заученному по карте пути. Последнюю ночь в Полонном мать молилась, как никогда. А в желтоватой мути рассвета, с полегчалыми мешками странницы уже шли вдаль новой дороги. Но чем ближе к границе, тем путь опаснее, состоянье томительней, иногда пугались случайного крика, подозрительно глянувшего встречного, часто бросались в хлеба, скрываясь от пеших, конных, от проезжавшей телеги».

Иван Толстой:

И другой эпизод, драматичный другими историческими обстоятельствами. Германия, 1933 год. Роман Борисович живет под Берлином, в небольшой деревушке. Он пишет книги – о революции, гражданской войне и предшественниках русской смуты: о Михаиле Бакунине, террористе Евно Азефе.

«Подъезжая на велосипеде к своему участку, я вижу светлое платье согнувшейся над грядкой матери, она обрезает усы у земляники. Этот небольшой кусок земли на окраине немецкой деревни она любит так же, как любила Сапеловку и Конопать. У калитки меня встречает жена, та Олечка Новохацкая, о которой я так часто думал в донских степях, раненым, на телеге; с которой юнкером, козыряя генералам, ходил по Москве; студентом танцовал на балах в их институте, когда в камлотовых платьях до пят, в кружевных пелеринах и шелковых передниках институтки парами плыли по бальному залу, отдавая глубокий реверанс величественной начальнице, баронессе. В огороде, белея рубахой, сгибается брат, с которым вместе прошли с винтовками по донским и кубанским степям; нас вместе взорвали в Педагогическом музее, и мы вместе работали дровосеками в гельмштедском лесу у старика Кнорке. Брат окапывает яблони. Нет только моей няньки Анны Григорьевны; истосковавшись по России, по православным церквам, не выдержала и с немецкой швейной машиной уехала назад в родное село Вырыпаево, где и погибла вскоре во время сплошной коллективизации. Жена подвязывает ее любимые георгины. Я слез с велосипеда, поговорил с ней и стал таскать воду, чтоб поливать яблони, когда в калитку нашего сада, блестя каской, в зеленом мундире вошел жандарм. На ходу он вынул из портфеля какую-то бумагу, заглянул в нее и спросил: