– Вы русский писатель Гуль? Вы написали роман из жизни русских террористов?
– Да.
– Берите мыло, полотенце, подушку, поедете со мной в концентрационный лагерь.
– Куда?
– В Ораниенбург.
– За роман?!
– Там разберут, что вы понаписали.
Над садом, садясь на крышу, лощила моя пестрая стая голубей. Я простился с семьей, и мы с жандармом поехали на велосипедах по лесной дороге. Под шинами мирно похрустывала хвоя. Так, почти не разговаривая, мы доехали до Ораниенбурга. В городе у древнего герцогского замка переехали площадь и в прилегающей улице у больших деревянных ворот с надписью Konzentrationslager Oranienburg слезли с велосипедов».
Глава 10 Терпение и последовательность
Другому человеку, чтобы остаться в истории, хватило бы одной вишняковской судьбы – российской. Но жизненные силы Марка Вениаминовича Вишняка (1883–1976) были рассчитаны на три полноценных испытания. Он прошел их все с достоинством и все три описал в мемуарных книгах. Как человек, мыслящий систематически и общественно, он превратил личные записки в свидетельства вдумчивого современника: обрисовывал не только поступки, но и контекст их, причины и последствия, указывал на отражения событий в печати, набрасывал атмосферу «настоящего момента». Из-под его пера выходила необычайно полезная, просветительская публицистика.
При всей своей эсеровской партийности и убежденности Вишняк был человеком очень живым и теплым, стремившимся непременно разъяснить городу и миру свою точку зрения. И к политическим противникам он был не равнодушен, не снисходителен, а – уважителен.
Оказавшись в эмиграции, Вишняк не перестал быть систематизатором. Как прежде он – юрист – раскладывал по полочкам окружающую политическую жизнь, так в изгнании он стал раскладывать прошлое. В нем, как и во многих, жила надежда на возрождение страны, но чем дольше, тем сильнее походили его занятия на политическую палеонтологию. Стал профессором Русского юридического факультета при парижском Институте славяноведения, изучая ту систему законов, что на родине с октября 1917-го была уже отменена. Был сооснователем Франко-русского института в Париже, готовившего кадры для будущего (утопического, как оказалось) возвращения в Россию. С группой единомышленников создал лучший в зарубежье толстый журнал «Современные записки», о редакторах которого шутили: «А судьи кто? – Да пять эсеров», хотя ничего эсеровского в его линии не было: издание было совершенно беспартийным, а потому оказалось для культуры бессмертным. Все это было, по его собственным словам, «увяданием активной политики», но вернее сказать – переходом ее на скрижали истории.
И каждую из скрижалей Вишняк добросовестно описал: дореволюционную – в мемуарах «Дань прошлому», журнальную – в книге «Современные записки: Воспоминания редактора», парижско-ньюйоркскую – в томе «Годы эмиграции», уже на закате своих дней.
Поразительной энергии Марка Вениаминовича хватило и на дюжину лет работы в американском еженедельнике «Тайм», где он возглавлял русский отдел в драматичнейшие годы холодной войны – с 1946 по 1958-й, то есть от раннего Трумэна до позднего Эйзенхауэра.
Не забудем, конечно, и с болью написанный труд – «Всероссийское Учредительное собрание», охарактеризованный автором так: это «не только сказание о том, что было, но и призыв к тому, чтобы сбылось, наконец, то, что еще не было».
Рассказывает Марк Вениаминович Вишняк
Самое главное в семнадцатом году, конечно, не только в русской жизни, но, можно сказать, в истории человечества – это февраль и октябрь. И вот антитезу между февралем и октябрем так, как она мне представляется сейчас, я и хотел вам представить.
Должен сказать, что я не был одним из руководителей Февральской революции. И, хотя я состоял уже с начала 1905 года в партии социалистов-революционеров, но я не был ни генералом от революции, ни генералом в партии эсеров. Я был, если можно так выразиться, в штабс-капитанских чинах в партии. Я считался спецом по государственному праву, так как я – профессор государственного права. И в качестве такового меня приглашали на все главные революционные собрания и в учреждения 17-го года. Я был членом особого совещания, которое вырабатывало закон об Учредительном собрании. Я был во Всероссийской комиссии по выборам в Учредительном собрании. Я участвовал как представитель Бюро Совета крестьянских депутатов в Московском государственном совещании в августе 17-го года накануне Корниловского выступления. Я участвовал в демократическом совещании в Мариинском театре в Петрограде после того, как это выступление состоялось. Я был секретарем Предпарламента, или так называемого Совета Республики. И, очевидно, поэтому я был избран и секретарем Учредительного собрания. Так что, как видите, я прошел, если можно так выразиться, огонь, воду и медные трубы всей этой революционной эпопеи.
Больше того: я участвовал, не имея на то особого права, в историческом заседании двадцать второго июля в Малахитовом зале Зимнего дворца, когда все центральные комитеты различных партий собрались вместе решить, какое же и как выбрать правительство после неудачи, провала первого большевистского выступления в начале июля. Никто не хотел брать власти, в частности и Керенский всячески отказывался. И это трагическое заседание, которое длилось ночью, было чрезвычайно интересно во многих отношениях. Оно кончилось благополучно: Керенского уговорили, в том числе и те, кто потом против него страстно выступали, во главе с Милюковым, и он, наконец, согласился возглавить следующее правительство.
Кроме того, я был одним из восьми редакторов центрального органа Партии социалистов-революционеров «Дело народа», которое не играло такой роли, как играет центральный орган Партии коммунистов, но, все-таки, имело большое количество читателей и имело влияние чрезвычайно значительное. Вот это – то, что я понимаю под своим штабс-капитанским званием. В царское время существовала такая должность: ученый еврей при губернаторе. Это значит, что каждый губернатор обзаводился такого рода специалистом по еврейскому специальному, очень сложному законодательству, который мог давать ему разъяснения и пояснения того, как действовать, как полагается ему по закону поступить, чтобы ограничить евреев в том или другом отношении. Вот я был специалистом по государственному устроительству России в 1917 году с точки зрения, или в интересах Партии социалистов-революционеров. Не всей, конечно. Было у меня много оппонентов, очень много противников, я уже не говорю об отколовшихся от Партии социалистов-революционеров, так называемых левых социалистах-революционерах.
Должен заранее сказать, что то, как мне представляется февраль сейчас, разделяют, вероятно, сравнительно немногие – даже из тех, что были страстными поклонниками, почитателями, и не знаю, какие еще слова подобрать, чтобы сказать, как они хвалили и восторгались 1917 годом в феврале, и что они стали говорить о том же феврале семнадцатого года вскоре после того, как октябрь победил. К этому я вернусь.
Мой приятель и чрезвычайно талантливый русский государствовед, историк, профессор Нольде, в отличие от других раскаявшихся участников и творцов февраля, через пять лет после того, как февраль произошел, говорил о нем: «Семнадцатый год для всех русских, от мала до велика, был годом затраты таких умственных и нравственных энергий, с которыми не сравняются затраты никакого иного года, пережитого нашим поколением, помимо того, что никаким другим русским поколениям не пришлось пережить все, что мы пережили с начала XX века и еще не пережили до конца». Нольде писал это в 1922 году, до того, как произошла Вторая мировая война, а Нольде был чрезвычайно умеренных политических взглядов. Он был то, что позднее называли либералом-консерватором, или консервативным либералом. А в иных вопросах он доходил до определенно реакционных взглядов, как, например, по вопросу об освобождении крестьян, потому что он говорил, что освобождение крестьян было первым камнем, который заложил будущее большевизма. И эта работа его, на французском языке, удостоилась, увы, медали и признания, и премии Французской академии наук.
Если взять февраль как целое, наиболее характерные его черты заключаются в том, что это была национальная революция. И это надо понимать в двух смыслах: не только все – все народы России, все классы, все партии, общественные, религиозные, культурные, даже правительственные учреждения – приветствовали февральскую революцию, когда она свершилась, но и то характерно для нее, что впервые русский народ из объекта превратился в субъект. Насколько всеобщим было положительное приятие февральской революции, что даже те, кто впоследствии, и очень скоро, стали отталкиваться от нее, вначале были почти в энтузиастическом восторге. Я вам приведу несколько отзывов чрезвычайно крупных, бесспорно, выдающихся русских ученых и общественных деятелей, которые держались такого положительного, восторженного взгляда.
Профессор и князь Евгений Трубецкой, известный киевский профессор, потом перешедший в наш Московский университет, говорил, что революции национальной в том широком масштабе, или в том широком понимании, какой была февральская революция (это он писал в февральские, в мартовские дни!), какой была русская февральская революция, доселе не было на свете. Но не прошло и двух лет, как тот же Евгений Трубецкой бог знает что писал об этой революции. Почитал ее, так сказать, началом всего зла, которое обрушилось позднее на Россию.
Поэтесса известная, мистически настроенная, Зинаида Гиппиус вспоминала позднее, что печать богоприсутствия лежала на лицах всех людей февраля. Она преображала эти лица, и никогда люди не были так вместе. Другими словами, это было то же, что писал Шиллер в своей оде «К радости»: «миллионы соединились», что Бетховен потом переложил на музыку в Девятой симфонии.