Вы сейчас говорите о днях после февральской революции?
Да. Мы узнали об этом только двадцать восьмого февраля. Я сидел в своем кабинете – это был экономический отдел Главного комитета Всероссийского Союза городов – и писал передовую для русских «Ведомостей», это была интеллигентская газета. Я писал о продовольственных комитетах, которые ввело царское правительство, вдруг ввалилась громадная толпа, которая заявила, что в Петербурге революция. Ну, естественно, перо я положил и в кабинет больше не возвращался, потому что было не до того. Я говорю о себе, но тоже самое было со всем московским населением. Все преобразовалось, все преобразилось. Были, конечно, у нас уличные сходки, уличные речи, все призывали и клялись, вспоминали, ходили к казармам, целовались с солдатами, всё как полагается. Но у нас это всё проходило в гораздо более спокойной, мирной и менее яркой форме, мы только повторяли Петербург.
Это было в первые дни. Потом у меня началась будничная партийная жизнь. Я, кроме того, был избран в члены Главного комитета Союза городов. Там я что-то делал, уже не помню что, но это продолжалось недолго. Главным образом, моя работа сосредоточилась на издании газеты «Труд». Это был орган Московского комитета партии социалистов-революционеров. У меня не было ни денег, ни бумаги, ни сотрудников – никого. Я был один, и я все должен был сделать. Кончилось дело тем, что выходила газета по мере накопления материала, то есть того, что я написал. Расхватывали ее с жаром и с энтузиазмом, потому что это была партия социалистов-революционеров.
Все это время я пробыл в Москве, с выездом в Петербург только на три дня в апреле месяце, и в мае, когда собралось особое совещание для выработки Закона об Учредительном собрании, уехал в Петербург, чтобы остаться там уже до разгона Учредительного собрания. В феврале-марте я вернулся в Москву, где был в июне три дня и в августе.
Но в Москве, хотя я был избран в Московскую городскую Думу, у меня не было времени пойти даже в Думу посмотреть, как там происходит это собрание, в котором главенствовали эсеры. Некогда было. Такая работа. Я же ведь не только заседал в особом Совещании, я был и членом редакции «Дело народа». Я читал лекции, я читал доклады, я писал – ну, не хватало меня! Может быть, я очень медленно работал. Мне казалось, что я недостаточно медленно работаю, но я был занят, я очень многого не видал.
Уже в Москве я был в озабоченном, скажу, настроении, перед грандиозностью задач, стоявших не столько передо мной и перед партией – перед Россией. А когда я приехал в Петербург в первый раз – двадцать первого апреля – это было через три дня после того, как начался конфликт с Милюковым. Восемнадцатого апреля он издал ноту союзникам, где подтвердил старые требования царского правительства на Дарданеллы. Поднялась буча, в значительной мере основательная, но она вылилась в такие невозможные, с моей точки зрения, формы, неожиданные для того настроения, в котором проходили первые недели или полтора месяца революции, что я был потрясен, убит, и с того времени во мне вера в успех революции если не исчезла, то была подорвана. Я видел не народ, не организованных людей, а толпу. Там были и убийства! Большевики и другие говорили – это были убийства, вызванные провокаторскими выстрелами. Я не производил расследования, но я думаю, что было не так. Это была демонстрация, начальная перед репетицией к тому, что произошло уже в июле. В апреле, через полтора месяца после того, как произошла революция, такая гуманная, такая светлая, такая радостная, такая многообещающая – были уже убийства без всякого основания. Это была уже толпа – ochlos, а не сознательная, организованная, народная демонстрация. То, что обозначалось формулой Керенского – «взбунтовавшиеся рабы». Они взбунтовались, и это было совершенно отвратительное, на мой взгляд, зрелище. Цель, которой они добивались, была достигнута до того, как эти демонстрации произошли. Вот это я видел.
В Петербурге я видел, конечно, Неву и получал наслаждение от нее, но был я на улице, действительно, в июльские дни – это тоже была толпа. Я видал этих матросов кронштадтских, которых привел Раскольников, позднее – раскаявшийся коммунист и невозвращенец, отказавшийся вернуться в Россию. Так вот, я видал и Раскольникова: он играл одну из крупных ролей при разгоне Учредительного собрания, декларацию об уходе большевиков он докладывал. Конечно, они были распропагандированы – убежденные большевики, матросня была дикая, которая не совсем понимала, что она делает, и даже те, которые их привели, не все сказали им, ради чего их привели. Но достаточно того, что они арестовали временно Чернова, и Чернова освободил Троцкий. Тут же все это происходило, перед Таврическим дворцом. Это я видал!
Я возвращался из Павловска в Петербург, или в Петроград в день, когда Корнилов был объявлен, так сказать, преступником, или повстанцем против Временного правительства. И я знаю, что происходило на улице. Я знаю, что происходило в бывшем дворце Андрея Владимировича, который стал штаб-квартирой центрального Комитета социалистов-революционеров. На мой взгляд, там была паника. Керенский утверждает, что ничего подобного не было ни в правительстве, ни, как он думает, нигде. То, что я видел, на мой взгляд, может быть определено как паника, и, хотя само восстание оказалось пуфом, тогда люди не знали, чем это кончится.
В чем же выражалось то, что Вы назвали паникой?
Выражалось в том, что надо было мобилизовать моментально все районы; необходимо принять экстренные меры; кого-то посылали в одни места, других посылали в другие места. Словом, всё было переведено на военное положение. Всех мирных штатских людей перевели на положение «Враг идёт! Враг у ворот!», и так далее. У меня такое было впечатление. Я не могу конкретизировать это, но я слыхал, что говорили, я видал лица. И я сам, не зная всех подробностей – позднее вскрылось, что всё это зиждется на Завойке и на Овадине, то есть на совершеннейших авантюристах – но я думал, что это действительно движение, возглавленное Корниловым, которое имеет за собой войска, весь генералитет, если не всё офицерство, а это кое-что.
А не было подсознательного ожидания угрозы справа, которое всё время присутствовало и с первыми сообщениями о Корнилове вышло наружу?
Все левые, во главе с большевиками, начали говорить о том, что контрреволюция идёт, она уже пришла, и так далее, с первого дня революции. Поэтому, по примеру революций в других странах, они кричали: «Волк идёт! Волк идёт!», а волка-то не было. И Церетели в своей знаменитой речи, когда он сказал, что контрреволюция может прийти в левые ворота, был пророком! И имейте в виду, что разногласия между правыми социалистами и левыми, как в социал-революционной партии, так и среди меньшевиков, проходили по этой линии: по какому флангу, или по какому крылу надо бить? Чернов написал: «Противник где находится? На правой стороне или на левой стороне?» Мы, правые, социалисты-революционеры и меньшевики, считали, что угроза может прийти слева. Все левые, с Лениным во главе, с первого же дня революции были уже в России. А ведь Ленин не ожидал этой революции, он еще девятого января 1917 года в своей речи в Цюрихе говорил, что его поколение не доживёт до революции: «…И только нам передать надо последующим поколениям завет того, что было провозглашено девятого января 1905 года».
Когда я просматривал и перечитывал Вашу книгу «Дань прошлому», мне бросилось в глаза, что Вы мало пишете о Ленине и о большевиках. Когда вы пишете о весне, о лете 1917 года, они у Вас появляются на политической сцене только уже перед самым октябрём.
Это объясняется очень просто. Ленин появился в Петербурге в самом начале апреля, третьего апреля. Ленин появился в России, но на политической арене он играл очень скромную роль, его не признали его собственные ученики и единомышленники, за исключением Сталина и ему подобных. Большинство – Каменев; я не помню, с кем был Молотов, – все они были против него. И когда он выступил в Таврическом дворце на собрании социалистов, представителей советов (там были только социалисты разных мастей, и по преимуществу, конечно, большевики), то виднейший большевик Гольденберг сказал, что он «не понимает Ленина, что это ведь анархистские речи. Ведь не стало Ленина-лидера большевизма, марксиста, появился лидер анархизма». И он был не одинок. Ленину в начале пришлось преодолевать препятствия в собственной среде, а все его противники особенно не считались с ним, не имели дело с ним лично, они имели дело с идеями более общего порядка, то есть с нападками на Временное правительство, которые социалисты более умеренного толка, или вошедшие в правительство, или поддерживающие правительство считали вредными для судеб революции. Поэтому вся работа Ленина в первое время сосредоточилась на том, чтобы привлечь на свою сторону свою партию большевиков – в этом он преуспел. Ему несколько раз приходилось туго в своей собственной партии. Я только напомню, что во время Брест-Литовского мира он доходит до того, что выходит из Центрального комитета и идёт к матросам. Вот чем он грозил! И то же самое было в самом начале. Ведь когда он приехал с тем, с чем он приехал, это было неприемлемо ни для кого.
Я хотел вернуться к моменту приезда Ленина. Сейчас во всех учебниках ленинские апрельские тезисы считаются и расцениваются как что-то страшно важное, то, что само по себе произвело революцию в России. В те дни вы сразу же услышали об апрельских тезисах? Они действительно по всей России стали известными?
Они были напечатаны и стали всем известны, но показались настолько нелепыми, настолько несоответствующими действительности! Это ведь скачок в анархию, поскольку провозглашались «Советы повсюду!» и советская система, о которой никому было не известно, что это значит. Потому что Советы, которые были в 1905 году, не преследовали цели стать правительством. Они были орудием борьбы против самодержавия для достижения определённых целей. И не только тогда, но и позже. Даже большевики отстаивали и демократию, и демократическую республику, и всеобщее избирательное право – всё, что принято было всеми социалистами мира.