Хотя теория «национального пути» в дальнейшем не раз подвергалась критике за излишний консерватизм и даже была ославлена как реакционная доктрина, история доказала правоту многих положений славянофилов. На основе этой теории уже в конце XIX в. возникает движение панславизма, которое питало патриотический энтузиазм многих славянских стран вплоть до Первой мировой войны. Почвеннические и национал-патриотические устремления части российской интеллигенции после распада СССР также свидетельствуют о силе консервативных начал в российской ментальности, переделать которую не смогли даже семь десятилетий большевистского режима.
В то же время амбиции новых государственников заставляют вспомнить Константина Леонтьева, который полагал, что спасением и залогом сохранения величия для России может послужить осмысленная и поддержанная всеми слоями общества национальная государственная идея. Н. Данилевский, считающийся ныне основоположником теории сравнительного изучения цивилизаций, также писал о России как о державе, которой суждено большое будущее на мировой арене при условии, что укрепление ее государственной структуры, культурное развитие будут продолжаться.
В русской общественной мысли, впитавшей влияние идей Шеллинга и Канта, Фихте и Гердера, Гартмана и Гегеля, шла напряженная работа по выработке высоких нравственных идеалов. Элемент мистицизма в духовных исканиях русской интеллигенции был чрезвычайно силен благодаря влиянию масонства, которое процветало в стране с XVIII по нач. XX вв., привлекая в свои ряды выдающихся государственных деятелей, писателей и ученых.
Многие мыслители и художники, ставшие свидетелями нарастания народовольческого террора и революционной пропаганды, претендовавшей на высшую Истину, пытались найти противовес экстремизму в глубинном самоанализе, в напряженном религиозном поиске, в диалоге с властями. В русской реалистической живописи XIX в. выделяется «духовное» направление, культивирующее философскую рефлексию в поисках нравственного идеала. От «Явления Христа народу» А. Иванова протягивается линия к «Христу в пустыне» И. Крамского, к работам Н. Ге на евангельские сюжеты и далее — к апокалиптическим и библейским мотивам в творчестве В. Васнецова, к суриковской «Боярыне Морозовой», к одухотворенной религиозности М. Нестерова, к божественной и демонической темам в живописи М. Врубеля.
Однако попытки лучших умов России найти альтернативу практике революционного насилия в борьбе за лучшую долю народа успехом не увенчались. Формировавшаяся в русле либерально-прогрессистской концепции новая российская интеллигенция, с ее представлениями о свободе и демократии, почти вся оказалась поражена вирусом тоталитарного социализма — одной из самых опасных эпидемий, которые знало человечество в своей истории, унесшей миллионы жизней. Абстрактная «свобода», провозглашенная народниками единственной целью, оправдывала любые конкретные средства. Присвоив право говорить от имени народа, российские революционеры в конечном счете создали своего рода «контркультуру», предвещавшую торжество идей социализма, — тех самых, что в конечном счете привели Россию к гибели. Эта контркультура, основанная на классовом подходе, до поры до времени служила как бы дрожжами, катализатором реформистских настроений, а маргинальные идеи «нигилизма», отрицающего буржуазные культурные ценности, и призывающего народ к бунту, тонизировали общественную мысль.
Уже в эмиграции, в 1926 г., подводя печальные итоги разрушительного процесса в русской истории, Г. Федотов писал: «Есть в нашей русской интеллигенции основное русло — от Белинского, через народников к революционерам наших дней. Думаю, не ошибемся, если в нем народничеству отведем главное место. — Никто, в самом деле, столько не философствовал о призвании интеллигенции, как именно народники. — в этот основной поток втекают разные ручьи, ничего общего с народничеством не имеющие, которые говорят о том, что интеллигенция могла бы идти и под другими знаменами, не переставая быть сама собой. Вдумаемся, что объединяет все эти имена: Чаадаева, Белинского, Герцена, Писарева, Короленко, — и мы получим ключ к определению русской интеллигенции.
У всех этих людей есть идеал, которому они служат и которому стремятся подчинить всю жизнь: идеал достаточно широкий, включающий и личную этику, и общественное поведение; идеал, практически заменяющий религию (у Чаадаева и у некоторых других. Впрочем, связанный с положительной религией), но по происхождению отличный от нее» (‹199>, с. 76).
Георгий Федотов
И далее Федотов показывает всю опасность превращения каких-бы то ни было жизненных идеалов в жесткие догмы, которые требуют человеческих жертв. Идейность задач и беспочвенность идей, по мнению философа, определяют характер русской интеллигенции как социальной группы, общественного движения и традиции. Мы прекрасно понимаем, о чем идет речь, поскольку именно этот идеал, превращенный в косную догму, нам довелось изучать в школьные и студенческие годы, а деструктивное действие догмы продолжает сказываться в обществе по сей день.
Хотя существует великое множество определений русской интеллигенции — порой разноречивых и даже взаимоисключающих, — нельзя не согласиться с тем, что идеализм, возведенный в принцип и переросший в догму, явился ее родовым отличием, свойственным в равной степени адептам «дневного» и «ночного» (по бердяевской классификации) лагерей. Впрочем, ставить религиозных мыслителей и вдохновенных поэтов на одну доску с нечаевыми, бакуниными и ульяновыми было бы несправедливо.
Знакомясь с историей народовольчества, читая работы М. Бакунина, П. Лаврова и других революционеров 70–80-х гг., мы видим, что вслед за эпохой просветительства последовала эпоха кровавого насилия. Нечаевские манифесты призывали к беспощадному террору. Война режиму была объявлена и велась по всем правилам партизанского движения. Кровь лилась рекой, а вожди революционеров требовали новых жертв во имя торжества свободы и демократии. Интеллигенция, настроенная критически по отношению к царизму, приветствовала любые проявления оппозиционной мысли, отчасти оправдывая и многочисленные теракты. Фанатизм молодежи не знал границ. Обвиняемые на судебных процессах вещали о «Судном дне», который грядет для обвинителей. Насилие оправдывалась романтическими лозунгами и прикрывалось великой целью — народовластием. Статьи и обращения народовольцев звучали так же притягательно, как впоследствии воззвания эсеров и большевиков. Все ждали скорых перемен, казалось, что до исполнения грозных пророчеств остаются считанные дни, — но в действительности времени оставалось не так уж мало, более тридцати лет. Если бы за эти годы российская интеллигенция сумела избрать другой путь, многое могло бы измениться в судьбе страны, но соблазн жертвенного профетизма, воспитанного уже не одним поколением поэтов и мыслителей, был слишком силен.
Поэзия 70–80-х гг. полна воинственных призывов к свержению деспотии. Большей частью это полные профетического пафоса пламенные призывы к борьбе во имя будущего. Как произведения художественные они не представляют особой ценности, но подкупают искренностью чувства и мощным личностным началом — ведь за иными стихами угадываются мучительные ночи в Алексеевском равелине, годы каторги и ссылки.
Исступленность и фанатическая ненависть к существующему строю, подкрепленная утопической идеей, — вот отличительная черта профетической гражданской поэзии 70-х–80-х, питавшей души молодой русской интеллигенции:
Кричи о равенстве, о братстве, о свободе.
За правду честный бой без устали веди.
Греми на деспота проклятьем и в народе
Сознание и мужество буди!
Кричи пером, и словом, и примером,
Кричи при всех, и всюду и всегда,
Хотя б тебя прозвали изувером
Солидно-деловые господа.
И пусть твои слова насмешкой дышат злою
И страстию кипят, как лава горячи,
И, если крик твой кончится тюрьмою,
Припав к решетке, все-таки кричи!..
В статье «Героизм и подвижничество», вышедшей в знаменитом сборнике-предостережении «Вехи» после Первой русской революции, С. Булгаков сурово критикует максимализм бунтарей-фанатиков и пророков, сулящий народу гораздо больше вреда, чем блага: «Это — религиозное credo, самоновейший способ спасения человечества, идейный монолит, который можно только или принять или отвергнуть. Во имя веры в программу лучшими представителями интеллигенции приносятся жертвы жизнью, здоровьем, свободой, счастьем. <…>
Из самого существа героизма вытекает, что он предполагает пассивный объект воздействия, — спасаемый народ или человечество, между тем герой — личный или коллективный — всегда лишь в единственном числе» (‹48>, с. 40). Далее Булгаков наглядно показывает тщету индивидуального героизма, который готов мириться с любыми непомерными жертвами во имя смутных идеалов свободы. Увы, то были итоги уже пройденного пути — менее десяти лет оставалось до рокового Октябрьского переворота, положившего конец эпохе индивидуального героизма и подвижничества одиноких провозвестников новой жизни.
С пророческой одухотворенностью молодые революционеры шли в тюрьмы, шагали по этапу в Сибирь — не ведая, что скоро по проложенной ими широкой и торной дороге пойдет треть населения страны, которой они сулили избавление от деспотии, безграничную свободу и демократию.
На рубеже веков России суждено было вступить в период, когда истинные пророчества немногочисленных консервативных мыслителей и литераторов терялись за хором вольных и невольных лжепророчеств, изрекаемых не только адептами революционного движения, начиная с народовольцев и кончая эсерами, но и целым сонмом «сочувствующих» из либеральной творческой интеллигенции. Постулат «Революционер всегда прав, правящий режим всегда виноват», прочно укоренившийся на российской почве, сыграл роковую роль в судьбах великой страны. В то время, когда народовольцы в террористическом угаре метали бомбы в государственных деятелей, не пощадив и самодержца российского, любимец студенческой молодежи Надсон взывал к своим читателям, подобно Иеремии в пустыне: