Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли — страница 17 из 72

Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат.

Кто б ты ни был, не падай душой:

Пусть неправда и зло полновластно царят

Над омытой слезами землей.

Пусть разбит и поруган святой идеал

И струится невинная кровь, —

Верь, настанет пора — и погибнет Ваал,

И вернется на землю любовь!

(«Друг мой, брат мой…», 1881)

Семен Надсон


Против ожиданий, смерть «Ваала» принесла России не избавление, а море крови и страданий. Между тем известно, что за все правление Романовых по приговору суда было казнено менее трех тысяч человек. Это в несколько сотен тысяч раз (!) меньше, чем количество казненных по приговорам ЧК — НКВД при жизни одного поколения. Если бы безвременно почивший в двадцатипятилетнем возрасте Надсон, мог предвидеть, чем обернется его лжепророчество, он бы скончался еще раньше от ужаса и раскаяния… Не случайно спустя много лет, уже будучи в эмиграции и анализируя драму русской культуры, Семен Франк в «Крушении кумиров» вспомнил Надсона в контексте эпохи:

«Не только нигилисты 60-х годов, но и люди 90-х годов ощущали поэзию Некрасова гораздо лучше, чем поэзию Пушкина… мечтательно наслаждались бездарным нытьем Надсона, потому что там встречались слова о „страдающем брате“ и грядущей гибели „Ваала“. Сомнения в величии, умственной силе и духовной правде идей Белинского, Добролюбова, Чернышевского представлялись хулой на духа святого…» (‹166>, т. 1, с. 136).

Осип Мандельштам в «Шуме времени» тоже задумывается о феномене Надсона, причем проницательно подчеркивает профетический склад этого посредственного поэта, оказавшего столь непомерное влияние на литературные вкусы своей эпохи:

«Кто он такой — этот деревянный монах с невыразительными чертами вечного юноши, этот вдохновенный истукан учащейся молодежи, <…> этот пророк гимназических вечеров? <…> Как летние насекомые под накаленным ламповым стеклом, так все поколенье обугливалось и обжигалось на огне литературных праздников с гирляндами показательных роз, причем сборища носили характер культа и искупительной жертвы за поколенье. <…> А в сущности происходило следующее: интеллигенция с Боклем и Рубинштейном, предводимая светлыми личностями, в священном юродстве, не разбирающем пути, определенно поворотила к самосожженью. Как высокие просмоленные факелы, горели всенародно народовольцы с Софьей Перовской и Желябовым, а эти все, вся провинциальная Россия и „учащаяся молодежь“, сочувственно тлели, — не должно было остаться ни одного зеленого листика» (‹122>, т. 2, с. 357–358).

Типичный русский «страждущий интеллигент» Леонид Радин, прошедший путь от народничества до марксизма и безвременно умерший от туберкулеза после тюрьмы и ссылки, еще задолго до Первой русской революции, до Первого Интернационала и появления партии большевиков сложил «псалом», которому суждено было стать одной из самых популярных пролетарских революционных песен 20 в.

Смело, товарищи, в ногу!

Духом окрепнув в борьбе,

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе.

……………………………….

Свергнем могучей рукою

Гнет роковой навсегда

И водрузим над землею

Красное знамя труда!

(«Смело, товарищи, в ногу!», 1897)

Поэт умер в 1901 г. и потому не успел возрадоваться победе Красного знамени на одной шестой земного шара и дальнейшим успехам революции. Утверждая, что «черные дни миновали, час искупленья пробил», он весьма и весьма заблуждался. Черные дни для народа только начинались. Однако приближение их чувствовали, прозревали только избранные. Большинство же в лжепророческом ослеплении сеяли ветер и накликали бурю:

— Буря! Скоро грянет буря!

Это смелый буревестник гордо реет между молний над

ревущим гневно морем; то кричит пророк победы:

— Пусть сильнее грянет буря!..

(М. Горький. «Песня о буревестнике», 1901)

В «творениях» А. Богданова, А. Гмырева, Ф. Шкулева — в наивной, но искренней пролетарской поэзии начала века образ грядущей революции выступает как символ победы божественного добра, справедливости, разума, света над дьявольским царством тьмы и насилия. Этот народный профетический утопизм был бы вполне объясним с позиций преемственности утопического сознания народа, породившего легенды о граде Китеже и Беловодье (а в других странах, соответственно, утопии Кампанеллы, Томаса Мора, Фурье, Оуэна), если бы не странная позиция русской интеллигенции, в том числе значительной части творческой элиты.

Обольщение фантомом «светлого будущего» было массовым, хотя и не всеобщим. Русские интеллигенты видели в революционном обновлении жизни залог победы справедливости и гуманизма над мрачной реальностью монархической России. Большинство из них, лжепророков поневоле, даже в страшном сне не могли предположить, чем обернутся вскоре их надежды, упования и чаяния.

Многие поэты и художники, в том числе и очень далекие от социальных проблем современности, поддавшись утопической революционной эйфории, охотно вторили народникам, а затем и пролетарским стихотворцам. Правда, в иной тональности, используя при этом символистский инструментарий:

Пусть говорят: пророков нет

И к пониманью сердце глухо, —

Над миром злобы и сует

Есть царство духа.

Есть царство света и добра;

Над ложью призрачной и бледной.

Оно блеснет — придет пора —

Зарей победной.

(Ольга Чюмина. «Когда посеяно зерно», 1896)

В поэзии «лжепророков поневоле» преобладают клишированные образы, перешедшие в дальнейшем почти без изменений в гражданскую лирику советского официоза, особенно в поэтику партийных гимнов и ораторий. Банальные метафоры типа «царство света и добра», «заря грядущего», «солнце правды» антитезы «свет — мрак», «добро — зло», «тиран-народ», «гнет — свобода» и т. п. переполняют поэзию того периода. Творческая интеллигенция ищет этих аллюзий в музыке, живописи, скульптуре. Так, например, Шаляпин в своих воспоминаниях живо передает впечатления от оперы Римского-Корсакова «Сказание о граде Китеже» в контексте настроений эпохи: «Когда я слушал „Китеж“ в первый раз, мне представилась картина, наполнившая радостью мое сердце. Мне представилось человечество, все человечество, мертвое и живое, стоящее на какой-то таинственной планете… И из этой тьмы взоры их устремлены на линию горизонта, — торжественные, спокойные, уверенные, они ждут восхода светила. И в стройной гармонии, мертвые и живые поют еще до сих пор никому не ведомую, но нужную молитву…» (‹166>, т. 2, с. 413).

Пленительную зарю новой жизни, возникающий из небытия сказочный град Китеж рисовали в своих творениях поэты:

Кто цели неземной так жаждал и страдал

Да, в вечность ввергнется тоска

Пред солнцем правды всемогущей.

За нами средние века.

Пред нами свет зари грядущей.

(Мирра Лохвицкая. «Во тьме кружится шар земной…», 1904)

Утверждая, что средние века остались в прошлом, поэтесса ошибалась. Для России наступающее столетие не сулило ничего, кроме кровавого мрака средневековья, по сравнению с которым эпоха Ивана Грозного кажется рождественской сказкой. Но Мирра Лохвицкая была отнюдь не одинока в своих иллюзиях — о том же мечтали тысячи русских интеллигентов, воспитанных на традициях Белинского, Добролюбова, Некрасова и Герцена.

* * *

Авторы более прозорливые и искушенные в мировой истории ясно видели опасность революционного дурмана, обволакивающего российскую интеллектуальную элиту. Достаточно было лишь пристально всмотреться в происходящее. Не случайно отмечает в своих воспоминаниях Ф. Степун: «Русская религиозно-философская мысль девятнадцатого века полна предчувствий и предсказаний тех событий, что ныне громоздятся вокруг нас. Начиная с Достоевского и Соловьева и кончая Бердяевым, Мережковским и Вячеславом Ивановым, она только и думала о том, что станется с миром в тот страшный час, когда он, во имя мирских идеалов, станет хоронить уже давно объявленного мертвым христианского Бога. Час исполнения страшных русских предчувствий настал. Потому так и бушует мрачнеющий океан истории, что он не принимает в свою глубину насильнически погружаемого в него Гроба Господня» (‹187>, т. 1, с. 325–326).

Поначалу мыслители и поэты Серебряного века, должно быть, не вполне верили в возможность осуществления любых революционных начинаний, добродушно посмеиваясь над пышными манифестами и несбыточными программами. Вынашивая грандиозные планы духовного возрождения отечества, они тем не менее не принимали всерьез народнические утопии:

Страстно с юношеским жаром

Он в толпе крестьян голодных

Вместо хлеба рассыпает

Перлы мыслей благородных:

«Люди добрые, ликуйте.

Наступает праздник вечный:

Мир не солнцем озарится,

А любовью бесконечной…

Будут все равны: друг друга

Перестанут ненавидеть;

Ни алькальды, ни бароны

не посмеют вас обидеть.

Пойте, братья, гимн победный!

Этот меч несет свободу.

Справедливость и возмездье

Угнетенному народу!»

(Д. Мережковский. «Дон Кихот», 1887)

Писатели демократического толка, вынашивавшие идеи революционного обновления России, в своем профетическом ослеплении не хотели видеть реальных интересов народа и государства, принося эти интересы в жертву «прогрессивным» теоретическим воззрениям. Тем самым они увлекали на ложный (как оказалось) «светлый путь» основные движущие силы развития русской культуры на рубеже веков. Поэты, увлекшиеся фантомом светлого будущего, воспевали революцию как единственный путь к «счастью народному», тем самым невольно создавая лишь художественное обеспечение сухой и отнюдь не поэтичной марксистской идеологии. Поэзия такого рода, как и все прочие виды социально ангажированного искусства, постепенно затуманивала горизонты русской духовности, сознательно или бессознательно отдавая элитарную углубленность поиска и провидческое озарение на откуп классовым интересам масс