щей якобы царство чистой духовности. Еще в 1907 г. поэт писал о том, что социальный переворот должен открыть двери в царство свободы, высвободить внутреннюю силу человечества, очистить место религиозному строительству. Он даже идеализирует образ пролетария, которому якобы «принадлежит творчество будущего». С годами Белый не только не избавился от своих иллюзий, но наоборот, утвердился в оптимистических предвидениях:
«В революции экономических и правовых отношений мы видим последствия революционно-духовной волны; в пламенном энтузиазме она начинается; ее окончание — опять-таки в духе. <…>
Творчество есть процесс воплощения духа; оно — инволюция; в материализации — иссякновение творчества; противоречие между революцией и искусством есть столкновение материалистического отношения к искусству с абстракциями революции. <…> Революция чистая, революция-собственно, еще только идет из туманов грядущей эпохи» (‹26>, с. 303).
В 1918 г. Белый пишет поэму «Христос воскрес», вышедшую почти одновременно с «Двенадцатью» Блока. Критики увидели в ней апологию новой власти. Сам поэт такое толкование отрицал, утверждая, что поэма задумана как антропософский трактат, не имеющий прямого отношения к политике. Тем не менее осмысление революционных событий как «долгожданного Апокалипсиса» явно присутствует в поэме, предваряя дальнейшее принятие Советского строя с его новой идеологией и культурой.
Нравственно-эстетическое противоречие между индивидуальным дарованием художника и утилитарными потребностями государства Белый не в силах был решить однозначно, но в его работах предусматривается как «бунт против механического государственного гнета за ценности культуры», так и бунт «против невоплощенных или невоплотимых сложностей культуры». Революционной России мистические антропософские штудии, как и прочие теоретические искания Белого, были не нужны, и блистательный автор «Петербурга» и «Москвы» неожиданно для себя вскоре после октябрьского переворота оказался в тени полуграмотных ничтожеств, на обочине торного пути советской культуры — чего он предвидеть никак не мог.
«Апокалиптика» русской литературы, как наименовал это явление В. Розанов, не может не поражать явным несоответствием романтических чаяний лучших умов русского Ренессанса с той катастрофической, поистине апокалиптической реальностью, которую явил российскому обществу беспощадный двадцатый век. Сегодня можно с грустью констатировать, что Блок, Белый, Вяч. Иванов, Мережковский и прочие барды Апокалипсиса, всерьез жаждавшие для России «очистительного Страшного суда», оказавшись в плену искусственно измышленного мифологического архетипа революции, были поражены священным безумием и не ведали, что творят. Современные работы по биоэнергетике доказывают способность идей, оформленных в виде заклинаний, влиять на энергетическое поле отдельного человека и всей сложной энерго-информационной системы, какой является общество. Поэзия, особенно гражданская лирика, как и песня, представляет собой разновидность сильнодействующих заклинаний, к тому же размноженных типографским способом. Вполне возможно, что стихотворение Блока или Белого несло в себе не меньший энергетический заряд, чем зажигательная ленинская статья.
Конечно, они не могли сопоставить силу своих заклинаний с масштабом грядущих бедствий. Так, наверное, сибирский шаман в 1908 г. собирался камланием всего лишь испросить у богов побольше кедровых орехов в родной пади, а накликал тунгусский метеорит, который выжег тайгу на две тысячи квадратных километров.
Для российских писателей, с их необъяснимой тягой к личному самопожертвованию и тенденцией к жертвенности коллективной, Апокалипсис обладал колоссальной притягательной силой. Под знаком Апокалипсиса формировалось сознание целых поколений русской интеллигенции. Скептик Чаадаев за много десятилетий до Блока и Белого восторженно писал: «Мысль Апокалипсиса — не что иное, как необъятный урок, безусловно применимый к каждому мгновению бесконечного времени, ко всему тому, что изо дня в день происходит вокруг нас. Ежедневно слышатся раздающиеся оттуда ужасные голоса; ежедневно мы видим страшные чудовища, которые оттуда показываются; мы постоянные свидетели скрежета машины мира, который в нем совершается. Словом, ежедневная, вечная, всемирная драма — вот чем является прекрасная поэма Св. Иоанна; и развязка этой драмы не такова, как в драмах, порожденных нашим воображением, но, согласно закону бесконечного, она продолжается вечно и начинается вместе с началом действия» (‹216>, т. 1, с. 451).
Писатели и мыслители Серебряного века воспринимали само понятие Апокалипсис слишком литературно — как одно из великолепных по экспрессии яростных библейских пророчеств, не более того. Они черпали в апокалиптических образах вдохновение, иногда прилагая эти «литературные» образы к окружающему миру, наивно веря вслед за Чаадаевым, что Откровение говорит всего лишь об извечной драме бытия, а не о конкретных чудовищных бедствиях, грозящих их отчизне. Спорить об Апокалипсисе, использовать образы Апокалипсиса и мыслить категориями Апокалипсиса стало своего рода модой — особенно после того, как тезис об «апокалиптичности» русского мессианства был сформулирован философами: «Мессианизм русский, если выделить в нем стихию чисто мессианскую, — по преимуществу апокалиптический, обращенный к явлению Христа Грядущего и его антипода — антихриста. Это было в нашем расколе, в мистическом сектантстве и у такого русского национального гения, как Достоевский, и этим окрашены наши религиозно-философские искания. <…> В духовном складе русского народа есть черты, которые делают его народом апокалиптическим в высших проявлениях его духовной жизни» (‹33>, с.360).
В годы между двумя русскими революциями Апокалипсис определенно воспринимался как аллегория грядущих революционных катаклизмов, которые должны были потрясти страну и мир, — но в эффектном эстетическом ореоле. Эсхатологическое восприятие истории, присущее многим русским мыслителям, от Бердяева до Шестова, до некоторого момента было разновидностью игры — вызовом Провидению, сверхъестественным силам, скрытно направляющим развитие природы и общества. Так, видимо, авторы бесчисленных голливудских боевиков о международном терроризме, невольно содействовали трагедии 11 сентября 2001 г. Радостная обреченность и оптимистическая уверенность в способности народа с честью преодолеть все испытания отличает тональность большинства сочинений философов и поэтов начала века.
Впрочем, утверждая на примере раскольников и сектантов, что апокалиптичность заложена в природе русского народа, мыслители и поэты даже не пытались выяснить истинное отношение народных масс к предстоящему Страшному суду. Априори предполагалось, что народ должен радостно принять уготованную ему участь искупительной жертвы во имя светлого будущего человечества. Историческая прерогатива интеллигенции — указывать Путь народу — была безвредна и даже полезна до тех пор, пока народ по этому пути не шел. Когда же под напором революционной пропаганды сдвинулись тектонические пласты общества и рухнули подточенные основы государственности, стало очевидно, что Апокалипсис — вовсе не та очистительная буря, о которой мечтали поколения философов и поэтов, а космическая катастрофа, за которой последует ледниковый период.
Ропшин-Савинков, давший книге о юном террористе название «Конь Блед», в некотором смысле уподоблял своих собратьев всадникам Апокалипсиса, самой Смерти — по крайней мере он ощущал свою причастность к ней. Очевидно, сравнения со всадниками Апокалипсиса заслуживают и великие поэты, властители дум своего времени, накликавшие Страшный суд и сами на нем представшие.
Суровым предупреждением всем «сеятелям бури» прозвучал известный сборник философских статей о судьбе и призвании русской интеллигенции «Вехи», вышедший в 1909 г. Конечно, то было далеко не первое предупреждение — статьи о пагубной заразе революционности появлялись в российской печати регулярно. Однако впервые крупнейшие мыслители своего времени собрались вместе, чтобы сформулировать свои инвективы, изречь пророчества, чтобы заставить современников одуматься и переоценить ценности.
«Ценности», о которых писали авторы «Вех», заключались прежде всего в идеалах демократии, народности и жертвенности во имя революционного дела. Авторы сборника сосредоточили огонь критики на тех типических чертах и отличиях русской интеллигенции, которые принято было считать ее достоинствами, убедительно показывая, что черты эти во многом порочны. Н. Бердяев. показывал, как в угоду своим ложным прогрессистским концепциям и теориям классовой борьбы интеллигенция жертвовала объективной истиной и занималась подтасовкой работ западных философов. С. Булгаков разоблачал богоборчество и религиозный индифферентизм интеллигенции, лишающей ее прочной духовной опоры и нивелирующей принципы морали. М. Гершензон издевался над юродством интеллигенции, стремящейся «слиться в экстазе» со своим народом: «Сонмище больных, изолированных в родной стране — вот что такое русская интеллигенция. Мы для него (народа) не грабители, как свой брат деревенский кулак, мы для него даже не просто чужие, как турок или француз; он видит наше человеческое и именно русское обличье, но не чувствует в нас человеческой души и потому он ненавидит нас страстно.<…> Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом — бояться мы его должны, пуще всех казней власти, и благословлять эту власть, которая одними своими штыками и тюрьмами еще ограждает нас от ярости народной» (‹48>, с. 89).
Б. Кистяковский обращал внимание на неуважительное отношение интеллигенции к закону, к правовым нормам, приводя в пример высказывания Ленина. П. Струве бичевал интеллигентское политиканство. А. Изгоев доказывал порочность анархо-революционной деятельности студенчества, стремящегося задавать тон всей массе интеллигенции. С. Франк порицал «нигилистический морализм» интеллигенции, готовой принести устои общественной жизни и морали в жертву своей «нигилистической религии» революции. Он писал о том, что подмена социально-гармонизирующих начал общественной жизни классовой ненавистью и раздувание антагонизмов приведет к разрушительному взрыву. Отмечая примитивно-утилитарный подход большинства интеллигенции к вопросам общественного устройства, Франк пришел к выводу о том, что такая позиция по существу враждебна культуре и таит в себе опасность ее уничтожения. Правильность этого предвидения была доказана в советское время.