Русское мессианство. Профетические, мессианские, эсхатологические мотивы в русской поэзии и общественной мысли — страница 33 из 72

* * *

Не все интеллектуалы, бывшие свидетелями «невиданных мятежей», даже в самом начале питали иллюзии относительно светлого будущего страны и ее мессианского предназначения. Марина Цветаева, далекая от политики и по молодости не слишком глубоко вникавшая в суть революционных событий, пророчески обронила уже в мае 1917 г.:

Свершается страшная спевка, —

Обедня еще впереди!

— Свобода! — Гулящая девка

На шалой солдатской груди!

(«Из строгого, стройного храма…»)

Оставшись в голодной и холодной Москве, проводив мужа в Белую армию, Цветаева восприняла торжествующую охлократию с ужасом, болью и отвращением. Именно в этот период в ее поэзии появляются горькие ноты библейского профетизма:

Бог — прав

Тлением трав,

Сухостью рек,

Воплем калек,

Вором и гадом,

Мором и гладом,

Срамом и смрадом,

Громом и градом.

Попранным Словом,

Проклятым годом.

Пленом царевым.

Вставшим народом.

(«Бог прав…», 1918)

«Блевотина войны — октябрьское веселье!» — отозвалась на большевистскую революцию Зинаида Гиппиус спустя всего несколько дней после переворота. Прозрев. что «народ, безумствуя, убил свою свободу», с пафосом Кассандры она предвещала:


Марина Цветаева


И скоро в старый хлев ты будешь

загнан палкой,

Народ, не уважающий святынь!

(«Веселье», 29.10.1917)

Когда по ленинскому указу в России была задушена свобода слова, когда грянула гражданская война и красный террор железной пятой растоптал «вековые чаяния» интеллигенции, поэтесса — намного раньше своих собратьев по перу — пришла к горькому осознанию конца российской истории, что для нее было равносильно смерти:

Если гаснет свет — я ничего не вижу.

Если человек зверь — я его ненавижу.

Если человек хуже зверя — я его убиваю.

Если кончена моя Россия — я умираю.

(«Так есть», февраль 1918)

Непримиримая ненависть к «Совдепии», невозможность примириться с насилием над свободой и демократией привели Гиппиус и всех ярых противников большевистского террора в стан белых и далее — в изгнание, где им суждено было остаться навсегда, чтобы издали следить за осуществлением своих мрачных пророчеств. Иные же предпочли остаться в России и разделить ее участь, надеясь, конечно, что страна рано или поздно выйдет обновленной из «огненной купины».

Вскоре стало очевидно, что «новой культуре» России не нужны ни Блок, ни Гумилев, ни Брюсов, ни Волошин, ни Цветаева, ни Бальмонт, ни Белый, ни Мандельштам, ни Вяч. Иванов. Время пророков близилось к концу.

Он сказал: Довольно полнозвучья,

Ты напрасно Моцарта любил.

Наступает темнота паучья —

Здесь провал сильнее наших сил.

(О. Мандельштам. «Ламарк»)

Прощаясь с родиной, Марина Цветаева обращалась «к городу и миру» со словами укора и зловещего предупреждения:

Ведь и медведи мы!

Ведь и татары мы!

Вшами изъедены

Идем — с пожарами!

……………………

— Во имя Господа!

Во имя разума! —

Ведь и короста мы.

Ведь и проказа мы!

……………………

Отцеубийцами —

В какую дичь:

Не ошибиться бы,

Вселенский бич!

(«Переселенцами…», февраль 1922)

Константин Бальмонт


Старой культуре предстояло занять «последнюю ступень» в совдеповской России. Ленин, который всерьез планировал ликвидацию носителей культуры «старого мира», и Сталин, который почти довел дело Ленина до победного конца, нуждались в гораздо более податливом человеческом материале, чем интеллектуальная элита Серебряного века. И большинство оставшихся в России художников остро это чувствовали. Так, символист из символистов Бальмонт, который еще в дни революции 1905 г. клеймил самодержавие в выражениях, достойных большевистского агитатора, восторженно приветствовал Октябрь, слагая гимны в честь освобожденного труда:

Услышьте все, кто жив и молод:

Свободный труд — как изумруд.

Я — в пляске, я — рабочий молот,

Во мне столетия поют…

(«Песня рабочего молота», 1919)

Стихотворение Бальмонта, подозрительно напоминающее слова известной пролетарской песни на слова Ф. Шкулева «Кузнецы» («Мы — кузнецы, и дух наш молод…», 1912), как и прочие творения поэта, было надолго забыто после его отъезда в эмиграцию, но оно служит наглядным подтверждением деградации таланта, пытающегося выторговать себе место под солнцем.

Воспевая величие революционных бурь, Бальмонт тем не менее не мог удержаться от горьких упреков в адрес пролетариата, которому радостные кличи «пророков» были совершенно безразличны. Бальмонт даже предпринял курьезную попытку поэтической полемики со своими оппонентами, доказывая важность для революционного мира пророческого дара, творческих начал и истинного таланта:

Провидец, зодчий, ждущий и поэт,

Я — старший брат идущих через ночи,

Я — память дней, звено несчетных лет,

Хранитель всех лучистых средоточий.

…………………………………………

Когда тебя туманили цари,

Я первый начал бунт свободным словом

И возвестил тебе приход зари, —

В ней — гибель истлевающим основам.

Не я ли шел на плаху за тебя?

В тюрьму, в изгнанье уходил не я ли?

Но сто дорог легко пройдешь, любя. —

Кто хочет жертвы, не бежит печали.

Я ждал и жаждал вольности твоей,

Мне грезился вселенский праздник братства —

такой поток ласкающих лучей.

Что не возникнет даже тень злорадства.

И час пришел, чтоб творчество начать,

Чтоб счастье всех удвоить и утроить.

Так для чего ж раздельности печать

На том дворце, который хочешь строить?

(«Поэт — рабочему», 1 мая 1919)

Разумеется, полемика не принесла никаких результатов, а радостному певцу молота, пророку новой жизни было указано на дверь. Ленинская клика, присвоившая монопольное право не только на власть, но и на мысль в порабощенной стране, вещая от имени «победившего пролетариата», ни с кем не собиралась делить лавры победителя. Уехав за рубеж, Бальмонт полностью излечился от революционного угара и никогда более к этой теме не возвращался.

* * *

Анна Ахматова одна из первых, используя профетическую библейскую образную семантику и лексический строй, заявила о своей позиции «принятия судьбы, уготованной России»:

Мне голос был. Он звал утешно,

Он говорил: «Иди сюда,

Оставь свой край глухой и грешный,

Оставь Россию навсегда.

Я кровь от рук твоих отмою,

Из сердца выну черный стыд,

Я новым именем покрою

Боль поражений и обид».

Но равнодушно и спокойно

Руками я замкнула слух,

Чтоб этой речью недостойной

Не осквернился скорбный слух.

(«Мне голос был…», осень 1917)

Это было принятие без одобрения или порицания, принятие без условий и оговорок — безоговорочная капитуляция перед роком, воплощенным в революционной стихии, и отказ от борьбы. Принятие, подразумевающее готовность погибнуть вместе со страной. Блок одобрил стихотворение, заметив, что покинуть революционную Россию было бы позором. Так был обозначен крестный путь для многих и многих сынов России, которые не захотели или не смогли уехать из обреченной на заклание страны, — путь страданий, унижений и разочарований, путь смиренного и мало кем из современников оцененного мученичества.

Обобщая чувства, владевшие в те дни многими, Г. Федотов писал в апреле 1918 г.: «Мы не хотели поклониться России — царице, венчанной царской короной. <…> Теперь мы стоим над ней, полные мучительной боли. Умерла ли она? Все ли жива еще? Или может воскреснуть? Приблизилась смерть, и затененные ее крылом, мучительно близкими, навеки родными стали черты ее лица. Отвернувшиеся от царицы, мы возвращаемся к страдалице, к мученице, к распятой. Мы даем обет жить для ее воскресения, слить с ее образом все самые священные для нас идеалы» (‹199>, с. 2).


Анна Ахматова


Бесспорно именно эти мотивы определяли позицию Ахматовой, Гумилева и других больших поэтов, решивших разделить трагическую судьбу страны.

Правда, предвидеть все, что предстояло пережить стране и ее народу, им было не дано. В «Anno Domini», по окончании Гражданской войны, после многих потерь, когда ситуация в стране уж не оставляла места для иллюзий, в лирике Ахматовой проскальзывают ноты горечи, отчаяния и разочарования:

В кругу кровавом день и ночь

Долит жестокая истома…

Никто нам не хотел помочь

За то, что мы остались дома.

………………………………..

Иная близится пора,

Уж ветер смерти сердце студит…

(«Согражданам», 1920)

И тем не менее вера в «светлое будущее», в заветный Китеж-град поддерживает надежду в поэтессе, которая все еще пытается преодолеть презренную прозу жизни. Отказаться от взлелеянного несколькими поколениями мифа о мессианской доле России оказывается столь же трудно, как и покинуть Россию навсегда. Вопреки всему, наперекор действительности и здравому смыслу Ахматова, может быть, в последний раз бросает вызов безумной и кровавой действительности и предрекает зарю новой жизни — которая, как уже можно догадаться, никогда не наступит: