Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?
…………………………………
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам,
Никому, никому не известное,
Но от века желанное нам.
Позицию Ахматовой разделяли многие, в том числе ее собратья-акмеисты: Гумилев, Зенкевич, Мандельштам. Все они еще ощущали себя причастными единому великому делу и своему времени, готовы были (пока еще почти умозрительно) принести себя на алтарь свободы во имя отечества, памятуя деяния древних и сравнивая свою эпоху с Великой Французской революцией, которая тоже пожирала своих детей (хотя, разумеется, не в тех количествах и не с таким конечным исходом). Для многих театральный антураж великой исторической драмы, свидетелями и участниками которой они являлись, затмевал действительность, не позволял объективно взглянуть на то царство насилия и произвола, в которое превратилась Россия:
Прославим, братья, сумерки свободы,
Великий сумеречный год!
В кипящие ночные воды
Опущен грузный лес тенет.
Восходишь ты в глухие годы, —
О солнце, судия, народ.
Прославим роковое бремя,
Которое в слезах народный вождь берет.
Прославим власти сумрачное бремя,
Ее невыносимый гнет.
В ком сердце есть — тот должен слышать время,
Написанное с хлебниковским захлебывающимся косноязычием, с тавтологической рифмой и расшатанным ритмом, в не характерной для Мандельштама манере, это стихотворение почти буквально отражает чувства пассажира тонущего корабля, утешающегося лишь сознанием исторической значимости происходящих событий. Мечтательным любимцам муз, избалованным славой, душевным и материальным комфортом, еще недавно питавшимся от ключа Ипокрены на петербургском Парнасе, трудно было даже представить себе истинный смысл революционной катастрофы. Ведь их России более не существовало. С высокой культурой ренессанса Серебряного века было покончено навсегда, ее создатели оказывались выброшены из жизни — и допустить это даже в мыслях было невыносимо страшно. Тем не менее талантливейшие поэты и художники, в целом осознавая трагическую безысходность своего положения, сознательно или бессознательно обрекали себя на страдания, а возможно, и на смерть во имя исполнения своего пророческого долга и осуществления мессианского призвания России.
Валерий Брюсов «с приветственным гимном» принес себя в жертву идее исторического Служения — согласился сотрудничать с варварской людоедской властью, чтобы по мере сил просвещать и умиротворять нагрянувших «гуннов». Принять такое решение ему было нелегко, но, историк по образованию и человек универсальной всемирной культуры (а также внук русского крестьянина), он чувствовал себя посланником мирового разума, исторической Софии в краю всепобеждающего хаоса, разрухи и озверения. Он сознательно подчинял свои эмоции гражданскому долгу и пытался найти историческую мотивировку судьбы России. Его послереволюционные стихи, на первый взгляд, представляют собой безоговорочную апологию Октября:
Мне видеть не дано, быть может,
Конец, чуть блещущий вдали,
Но счастлив я, что мной был прожит
Торжественнейший день земли.
Будучи «государственником» по убеждениям, Брюсов, как и некоторые профессиональные офицеры, вступавшие в Красную армию, счел нужным пойти на компромисс с властями во имя сохранения страны. Едва ли не единственный из поэтов своего поколения и своего круга, он принес присягу на верность большевистскому правительству, вступив в РКПб. Этот акт символизировал отречение от прошлого во имя иллюзорного будущего:
…Всех впереди, страна-вожатый,
Над мраком факел ты взметнула,
Народам озаряя путь.
Что ж нам пред этой страшной силой?
Где ты, кто смеет прекословить?
Где ты, кто может ведать страх?
Нам — лишь вершить, что ты решила,
Нам — быть с тобой, нам — славословить
Твое величие в веках!
С точки зрения формы многие брюсовские оды революции примитивны, плоски и на удивление беспомощны. Местами они производят впечатление неуклюжей самопародии («Где ты, кто может ведать страх?..»), а возможно, таковыми и являются. Во всяком случае для мастера, каким несомненно был Брюсов, подобный стиль является профанацией искусства. Тем не менее славословия революции составляют большую часть позднего творчества Брюсова и определяют его жизненное кредо.
Как и большинство наследников символистской мистической одержимости духом обновления, он воспринял революцию как исполнение своих давних пророчеств и попытался выступить в роли вестника «светлого Апокалипсиса». Его программное произведение «К русской революции» (1920) рисует библейский образ всадника на алом коне, мчащегося над оцепеневшим миром:
И все, и пророк и незоркий,
Глаза обратив на восток, —
В Берлине, в Париже, в Нью-Йорке, —
Видят твой огненный скок.
Там взыграв, там кляня свой жребий,
Встречает в смятеньи земля
На рассветном пылающем небе
Красный призрак Кремля.
Образ грозного апокалиптического всадника перекликается и с известной картиной Петрова-Водкина «Купание красного коня» (1912), где само Будущее в лице просветленного нагого подростка восседает на алом коне Мечты. Деревенский мальчик с картины по прошествии восьми лет должен был превратиться в юношу, одного из всадников Красной Конной…
Исходя из опыта истории, Брюсов (как и некоторые другие поэты Серебряного века) полагал, что за эпохой великих потрясений последует Ренессанс, в сравнении с которым все предшествующие достижения русской литературы покажутся ничтожными: «По аналогии мы вправе ожидать, что и в нашей литературе предстоит эпоха нового Возрождения. В то же время прошлое литературы показывает нам также, что такие возрождения совершаются медленно, в течение ряда лет, большею частью — целого десятилетия. Поэтому мы не вправе требовать, чтобы наша литература теперь же, когда еще не умолкли ни гулы Войны, ни вихри Революции, сразу предстала нам обновленной и перерожденной…» (‹169>, с. 310).
Позиция Брюсова казалось бы ничем не отличается от восторженного энтузиазма Блока, не говоря уж о Маяковском или Хлебникове. Революция для него — величайшее историческое свершение, стократно предсказанное и долгожданное. Альтернативы Октябрю он не видит и видеть не желает, поскольку именно в этом событии сфокусировались чаяния поколений и надежды народов мира. Более того, Брюсов канонизирует имя и дело Ленина, воспевая в нескольких стихотворениях свершения Октября и посвятив памяти диктатора прочувствованные строфы:
Кто был он? — Вождь, земной Вожатый
Народных воль, кем изменен
Путь человечества, кем сжаты
В один поток волны времен.
Октябрь лег в жизни новой эрой,
Властней века разгородил,
Чем все эпохи, чем все меры,
Чем Ренессанс и дни Аттил.
Мир прежний сякнет, слаб и тленен;
Мир новый — общий океан —
Растет из бурь октябрьских: Ленин
На рубеже, как великан.
…………………………………
Строки эти, весьма напоминающие риторическую трескотню тысяч официозных пиитов советского периода, писались в то время, когда канон политического панегирика еще только зарождался. Поэзия Серебряного века подобного жанра не знала. Разумеется, нечто подобное существовало в придворной поэзии всех деспотий мира, так что Брюсов, знаток и ценитель классической культуры, сознательно возрождал на советской почве традиции тоталитаристского искусства. Вопрос в том, насколько искренне и с какой целью он это делал. Веровал ли он в ленинскую Правду с фанатичностью революционного матроса? Полагал ли он, что мировая революция неизбежна и ход ее предопределен октябрьским переворотом? Хотел ли он создать «символ веры» для обезумевшего от войн, мора и лозунгов народа? А может быть, следуя стезей своих «мудрецов и поэтов», дождавшихся нашествия гуннов, он счел за лучшее принять их правила игры и восславить нового Аттилу?
В пользу последнего предположения говорит уже то, что Брюсов, в отличие от многих современников, отнесся к революции как к предсказанному катаклизму и не пытался слиться с толпой в революционном экстазе. Его восприятие событий было двойственным. С одной стороны, он приветствовал революцию как историческую неизбежность и исторический шанс России «потрясти мир». С другой стороны, он видел всю жестокость, весь ужас происходящего и взывал к Богу в поисках ответов на роковые вопросы:
«За что?» — стенали в Мицраиме
Евреи, руки ввысь воздев…
Но с каждым днем неумолимей
Порабощал их Божий гнев.
……………………………..
И тот же стон над нами ныне
Стоит: «За что?» — Ответа нет…
Но, может быть, и нам в пустыне
С Синая прогремит ответ.
………………………………
За ужас долгого позора,
За дни презренья к малым сим,
За грех безволья и раздора —
Сегодня целый край казним!
И эти строки, сравнивающие революционную Россию с «пленом египетским», написаны поэтом, слагавшим оды новому режиму! В посвященном Брюсову некрологе Сергей Есенин оценивал великого поэта приблизительно так, как впоследствии это делали советские критики: «Он мудро знал, что смена поколений всегда ставит точку над юными, и потому, что он знал, он написал такие прекрасные строки о гуннах: